Шрифт:
– Франц Штимм, лейтенант, инспектор...
– вслух прочитал Виктор.
* * *
Прошло не менее двух часов, прежде чем потерявшего сознание, обессиленного от потери крови, но живого Франца Штимма доставили в ближайший госпиталь. После переливания крови и нескольких несложных операций он почувствовал себя лучше.
Дня через три Штимма посетил офицер службы безопасности. Его интересовали обстоятельства, при которых было совершено нападение на машину. Штимм подробно рассказал о поездке на сыроваренный завод, о двух сопровождавших его подчиненных - один был убит, второй, унтер-офицер Грау, к счастью, спасся, - о том, что машина была атакована в лесу на дороге приблизительно в пяти километрах от бывшего Демидовского районного центра.
– Это все нам известно, господин Штимм, - проворчал офицер. Постарайтесь припомнить хоть какие-нибудь внешние приметы бандитов, хотя бы одного из них.
Штимм задумался. В сознании его, как в тумане, блуждал расплывчатый облик партизана, который показался тогда перед его неплотно закрытыми, залитыми кровью глазами. Штимм попробовал восстановить в памяти его черты, собрать воедино, но они рассыпались, и в воображении оставалось только смутное пятно. Он сказал, что, к сожалению, не может назвать ни одной реальной приметы того бандита. Ему казалось, что он кого-то напоминал и попадись тот ему на глаза, он, Штимм, несомненно опознал бы его.
Следователь службы безопасности уехал по существу ни с чем, а Штимм неоднократно в мыслях своих возвращался к этому незапечатленному облику партизана, и каждый раз перед его глазами почему-то возникала контора сыроваренного завода и дерзкий взгляд молодого русского полицейского. "Это, конечно, чепуха, моя болезненная мнительность", - сказал Штимм и заставил себя больше не вспоминать о нападении партизан, едва не стоившем ему жизни.
Во время пребывания в армейском госпитале Штимму было предложено продолжить лечение в глубоком тылу, но он поблагодарил и отказался. Его отказ был расценен как проявление патриотических чувств, хотя у лейтенанта на этот счет были свои соображения. "Здесь тоже трудно и опасно выкачивать продовольствие и фураж для армии, - думал Штимм, - но это все же не фронт и ненавистные окопы, над которыми как пчелы жужжат свинцовые пули и как коршуны вьются самолеты. Кто знает, куда меня пошлют после лечения. Назначат интендантом в какой-нибудь пехотный полк, а там тоже угодишь под огонь русской артиллерии или бомбежку. А кроме того, Люба, - продолжал размышлять Франц.
– Я не могу и не хочу расставаться с ней. Да, да, я полюбил ее!"
Весть о ранении Штимма была встречена Любой с двойственным чувством. Она не могла жалеть его так, как жалела бы любого из своих деревенских, окажись они ранеными. Вместе с тем ее личная судьба все больше переплеталась с судьбой немецкого лейтенанта. Люба была уже в положении. Ребенок рос, развивался где-то совсем рядом с ее сердцем и все чаще напоминал ей о своем существовании. Это вызывало у нее порой панический страх и, как она чувствовала, грозило ей новой страшной бедой. В то же время в ее сознании помимо ее воли все больше укоренялось малопонятное ей чувство материнства.
Когда по настоятельной просьбе Штимма Любу привезли в госпиталь, она помрачнела и неожиданно почувствовала сильные боли в сердце. Сухопарая медицинская сестра-немка выдала ей белый халат и предложила следовать за ней. Озираясь по сторонам, Люба испуганно шла по широкому и длинному коридору. По одну сторону его виднелись палаты, набитые ранеными. Они размещались и в коридоре, на кроватях, сплошь установленных вдоль стен. Сестра, повернув в боковой коридорчик, вошла в просторную офицерскую палату.
– Господин лейтенант Штимм!
– громко произнесла она по-немецки.
– К вам гостья.
Люба еще не успела по-настоящему осмотреться, а Штимм, чисто выбритый, в пижаме и в стеганом атласном халате, уже оказался рядом с ней.
– Здравствуй, дорогая! Я так благодарен, что ты пришла, я так хотел тебя видеть, - растроганно произнес он и без стеснения крепко обнял ее. И опять не то от страха, не то от растерянности Люба почувствовала, что цепенеет. Штимм поцеловал ее руку, потом лицо и пристально посмотрел ей в глаза.
– Что с тобой? Ты нездорова?
Любе хотелось сказать ему что-то дерзкое, но неожиданно для себя, коснувшись живота рукой, она прошептала:
– У меня же ребенок, - и словно ища у него сочувствия и поддержки, уткнулась головой ему в плечо.
Штимм нежно привлек Любу к себе, спокойно и твердо сказал:
– Не волнуйся, милая. Это очень хорошо. Мне нужен сын или дочь, все равно. Ты знаешь, на войне бывает всякое и меня могут убить, но теперь у меня останется свое дитя.
– А где же тебя так ранило?
– спросила Люба.
Этот вопрос внезапно пробудил в душе Штимма чувство тревоги. "Я жив, я здесь, в госпитале, - пронеслось в его сознании, - но я мог бы здесь и не быть, а лежать в неуютной русской земле".
При выписке из госпиталя Штимму был предоставлен отпуск. И хотя продолжительность его исчислялась всего десятью днями, он мог бы успеть побывать дома, проведать близких друзей, провести целую неделю в тихой семейной обстановке. Он знал, что старый отец, советник коммерции, и мать ждут не дождутся встречи с ним. В своих письмах они как бы между прочим частенько сообщали ему то об одной, то о другой знакомой девушке из их круга. После госпиталя он поехал бы повидаться со своими заботливыми стариками, если бы... Если бы, разумеется, не Люба, которая с каждым днем становилась для него все роднее и ближе.