Шрифт:
Да, да - так оно и было. Я уже пользовался в городе некоей известностью, моя фамилия у многих была на устах, а ты, молодой, но не первой молодости сотрудник института национальной истории тогда только-только готовил еще ненаписанную диссертацию к защите. У тебя были все основания немного, несмертельно, но все же завидовать мне. Как же, я не только стал кандидатом наук намного раньше тебя, но потом, небрежно откинув прочь все свои научные побрякушки, как ни в чем ни бывало ударился в политику, быстро продвинулся до высокой должности в Центре социодинамических исследовании и, вдобавок, получил в награду мандат депутата городского совета. Более того, неизвестно каким путем устроился в мягкое кресло председателя одной из его рабочих комиссий и, вообще, обрел немалую популярность. Люди, обычные горожане, спешили ко мне за помощью, ко мне - перебежчику и двурушнику! Как ты, наверное, негодовал в душе. А как-то раз (волей случая именно тогда мы оказались в Москве каждый по своим делам одновременно) я, в приступе душевного бессилия забыв о пользе спасительного недоверия) решился познакомить тебя (своего близкого .друга!) с моей избранницей, привлекательнейшей девушкой из интеллигентной тбилисской семьи, проходившей тогда курс аспирантуры в одном из московских институтов. Не будь я так слеп и глуп, несомненно заметил бы как загорелись твои глаза, когда, повинуясь твоему невинному желанию, ознакомил тебя с ее наиболее поверхностными анкетными данными. Упоенный чувством и надеждой, я как-то запамятовал об осторожности, забыл о том, что ты тоже далеко уже не мальчик и тоже подумываешь о женитьбе. Я находился во власти сознания своих политических успехов, и некоторые затруднения на личном фронте казались мне легким облачком, не более, готовым упорхнуть при первом порыве весеннего ветра. Ну да, я быстро поднимался в гору, а кем же был ты, в конце-то концов? Всего лишь младшим научным сотрудником, раскусившим нехитрые механизмы охмурения доверчивых девичьих душ. Впрочем, твое положение имело свои выгоды. Ты шагал по тбилисским улицам высоко задрав голову ибо понимал: слыть молодым историком изучающим историю своей страны в Грузии не только модно и престижно, но и патриотично, и даже самая глупенькая из хорошеньких девушек втайне предполагает, что исполнение этой выигрышной роли выпадает на долю порядочных людей не растрачивающих силы и способности в погоне за жар-птицей скоропалительного успеха. И оная порядочность тоже входила в число добродетелей, перед чарующим притяжением которых не может устоять ни одна доверчивая девичья душа. Кроме, разумеется, самой меркантильной. И потом: ты был богат, богаче любого своего сверстника, и мог безраздельно располагать своим богатством, так как о его существовании осведомлен был только ты один, я же не в счет, да и родителям своим ты наверняка ни словом о припрятанных где-то денежках не обмолвился. Ты был достаточно умен и осторожен, чтобы не сделать свое финансовое благополучие видимым, ты не относился к мотылькам, что сорят деньгами налево и направо, до поры до времени ты просто тратил на свои нужды немного больше других, вот и все. Помню с каким негодованием отвергал ты попытки сокурсников вытянуть у тебя лишнюю трешку, но сам-то ни в чем себе не отказывал. Наверняка ты подбросил родителям удобоваримую версию об источнике своего дополнительного дохода - репетиторство на дому, переводы, или еще что-то в этом же роде, - и зажил себе припеваючи. Ты ограничился тем, что исключил из повседневности денежные затруднения, и этого было вполне достаточно, многим ли из твоих сверстников было дано похвастаться таким счастьем? И вот постепенно возникло следующее положение дел: один молодой человек, в прежние времена перспективный естествоиспытатель, служитель храма высокой научной истины, страстный борец против буржуазных пережитков и всякого цвета реакционеров, переродился в ренегата и карьериста, причем карьериста настолько ловкого, что начальство закрывало глаза даже на то, что он холостяк, хотя холостяцкая жизнь, вообще-то, не поощряется у нас государством; другой же молодой человек - в недалеком прошлом страстный ценитель прекрасного и блестящий скептик, безупречный юноша с чистыми руками и светлой душой, изредка, правда, искренне заблуждавшийся в оценках кое-каких общественно значимых явлений, - набросил на свою личину обычного воришки и уголовника патриотическую маску интеллигентного либерала. Не берусь с полной уверенностью утвеждать: создалось ли такое положение в действительности, или же оно явилось лишь плодом моего излишне реалистичного воображения. Я только хочу сказать, что таковым оно выглядело для нас обоих, - о боже, как часто вынюхиваем мы о других самое дурное и тщательно скрываемое, не давая себе труда вникнуть в личность "подозреваемого" поглубже. Бывает, пелена призрачного всезнания слишком поздно ниспадает с глаз, и понимаешь, что подлинное знание - знание чуткое и терпимое к людским слабостям и вожделениям - давно измельчало под наплывом обыденных фактиков и фактов. Досталось нам кривое зеркало - каждому свое, и видишь в зеркале том только то, что хочешь и ожидаешь увидеть - искривленные отражения наших лиц - принимая их ущербные контуры за непреложную, высшую истину. И растаяла, просочилась в трещинки правда. Та живая, настоящая, непростая правда, что не стыдится смешивать хорошее и дурное в человеке. Страшится то кривое зеркало чистых и откровенных разговоров, предпочитая им недостойное дипломатическое кривляние. И как огонь раскалывает стекло, так раскалывается это кривое зеркало под воздействием малейших благородных деяний и честных чувств, и потому почитает оно за наибольшее благо так называемое "общественное мнение", удобное и усредненное мнение испуганных людей, с трепетом душевным соблюдающих известные правила известной игры. И если правила, не дай бог, нарушены - дзинь, лопается зеркало, и нарушитель исторгается в гнусную тьму повального осуждения. Вот поздно, безнадежно поздно задаюсь я вопросом - что же это такое - друг, и, в жажде оправдаться, сам себе отвечаю: друг - это человек от которого мы требуем больше, чем даем ему сами. Здесь, в замогильной тьме, иной раз связываешь несвязанные вроде бы вещи - вот и о смысле мужской дружбы задумался не я, карьерист и ренегат, а я - растерянный и угнетенный нелепым созвучием атомных раскатов, неужели и тут присутствует какой-то неразгаданный пока мною символ? Вспоминая о тебе минутой раньше, Антоша, я жалостливо причитал, мол, было время - мы знали друг о друге все, прошли годы - мы стали чужими людьми. Ну а может это тоже символично, может и не стоило знать друг о друге все? Знать о человеке все - означает знать все о тайных движеньях его души, о всех его эгоистических помыслах, и если бы только это! Неизбежно в поле зрения попадают неизвестно зачем совершенные им маленькие подлости и большие слабости, то есть подлости и слабости которые особенно трудно прощать. Очень нелегко нести на плечах крест лишней информации, немногим удается безболезненно пронести эту ношу через всю жизнь, нередко бывает и так, что от взваленной на себя тяжести напрочь отнимается язык, причем это происходит в ту неповторимую и единственную минуту от которой зависит каким будет будущее всей нашей вселенной. И ты лишаешься друга, ну может не сразу, не целиком, а по ломтикам и долькам, но болезненный процес начат, остановить его не удастся никакими средствами, метастазы недоверия заражают вс новые и нетронутые пласты твоей души, и наступает момент когда становится абсолютно ясно: друга больше нет, и он никогда уже к тебе не вернется. Перед тобой человек о котором тебе многое известно, особенно из его прошлого, но к судьбе которого ты глубоко равнодушен, и которому, по большому счету, на тебя и вовсе наплевать. И вообще, скольким и скольким не подали бы мы руки, знай о них столько же, сколько и о себе, любимом. Хотите дружить счастливо? Тогда не требуйте от дружбы слишком многого. Лучше уж знать о человеке с которым связан близостью или дружбой только самое существенное, только то, что и определяет его внутреннюю суть, - иначе рано или поздно придется похоронить и дружбу, и близость под тяжким грузом бесполезных агентурных данных. Наша с тобой беда, Антон, состояла в том, что, начиная с определенного возраста и под влиянием привходящих обстоятельств, на нас стал давить этот тяжкий груз в то время, как фактическую основу нашей жизни, ее стержневой материал, мы, каждый по отдельности, ревностно скрывали от посторонних, как нам казалось, глаз. Вероятно, в душе мы рассчитывали на известную прочность нашей дружбы, на то, что слабеющий пучок связующих ниточек, несмотря ни на что, выдюжит, вынесет добавочные натяжения и мы не утратим способности управлять ходом событий. Я уж, во всяком случае, полагал что выдюжит, не подведет, иначе не впутал бы тебя в мои личные дела себе на погибель. Но я нуждался в поддержке, ждать ее было неоткуда, и я, болван каких поискать, понадеялся на тебя, друга моих зеленых лет. Ведь чего-то ради мне нужно было ее с тобой познакомить, может просто потому, чтобы показать ей: вот, полюбуйся, сердечная подружка, посмотри какие замечательные у меня друзья. Мыслил ли я о том, что ближайший друг способен украсть у меня надежду - да посмей кто тогда усомниться в нашей дружбе, мигом получил бы отпор от нас обоих, мы же никогда не выносили сора из избы, но... Но вот оказалось, что невероятное произошло, и ничего тут не поделаешь! Иногда стараюсь представить - поменяй нас жизнь ролями, поступил бы я так же, как и ты? Отбил бы у человека которого называл другом, - даже если отношения с ним развивались не так гладко, как хотелось бы, - любимую девушку, доверь он мне свои чувства? Не хочу красиво лгать, у меня нет однозначного ответа на этот вопрос, уклончивый же прозвучал бы явно неубедительно. И все же не было у меня веры в силу твоей к ней любви, Антон, - слишком много трезвого было в твоих действиях и решениях. У меня нет и не может быть доказательств, но не забывай: как-никак, а знал я тебя не первый год, и мне не так уж трудно было распознать истинную природу твоего чувства. И вовсе не злость или обида убедили меня в том, что ты подобрал сокровище оставленное кем-то без присмотра, а длительное и кропотливое изучение натуры человеческой, чего-чего а опыта мне не занимать - что ни говори, а целая жизнь позади. Впрочем, уже после сцены в ресторане, тяжким похмельным утром, я почти понял, что она весьма подошла бы тебе, подошла бы по взглядам на жизнь, по уровню своего мышления, восприятию жизненных ценностей, мало-ли по каким еще показателям личного и социального характера. Ну а то, что смог приметить я, пьяный, влюбленный и выведенный из привычного равновесия, то подавно приметил и ты, - трезвый и морально подготовленный к законному браку молодой светский лев. Не укрылось от тебя и ее нарочито прохладное ко мне отношение. Вот и решил ты ковать железо пока горячо. Ну разве не украсила бы чуть-чуть фрондирующего молодого историка с холеной мушкетерской бородкой и туго набитой мошной, надлежащим образом оформленная связь с образованной девушкой из приличной семьи, да еще и с опытом столичной жизни за плечами? И чего хорошего можно ожидать от Будущего, если Дружба такова? Нет, не верил я в твою страсть тогда, не верю в нее и сейчас, хотя и бессилен логически доказать себе это. Не будь этого... Да разве можно заранее предвидеть, простишь измену или нет? Но я, клянусь тебе, справился бы. Лет через пять, десять, не знаю, - но справился бы и простил. Любила ли она тебя? Не знаю. Думаю, что ей тоже было все равно, и она тоже руководствовалась в основном утилитарными соображениями. А думаю я так потому, что мне известно в кого именно она была влюблена немногим раньше. Честное слово, я рад бы ошибиться, но даже если ошибки нет, она, на мой взгляд, имела большие, чем ты, основания для такого решения. Во-первых, она никого не предавала, во-вторых, женская душа куда более нашей, мужской, подвержена отчаянию одиночества и нуждается в опоре и собственных детях, и, в третьих, такого рода утилитаризм наши славные грузинские девушки впитывают с пеленок. Не все - так многие. Честь и хвала тем из них, кому дано преступить через выработанные традиционным воспитанием и подражательным рефлексом привычные ориентиры выгодного замужества, но ведь для того им вовремя должен улыбнуться светлый лик взаимной любви, ну а твоя будущая жена, с этой точки зрения, была обделена счастьем. Она была (а может и есть, - если только спаслась от недавних бомбежек) лучше нас с тобой, и мне не пристало в чем-то ее винить. Ну а ты? Ты же мужчина - отец, муж, доминанта, - на тебе лежит львиная доля ответственности за соблюдение благородных принципов в человеческих отношениях, и потом, ты же историк и патриот, хранитель святого огня нашей нации, поэтому тебе труднее простить заранее обдуманные эгоистичные действия. Потом вы посовещались и пригласили меня на свадьбу, и я, поколебавшись, принял приглашение. Долго размышлял и решил не рвать с вами окончательно. К тому времени Писатель уже прочно вошел в мою жизнь и мне был обещан мандат депутата Верховного Совета Грузии. Я обрел такого покровителя, что деловое мое будущее, не в пример личному, казалось обеспеченным, и я, быть может вам назло, не заxотел лишать вас моего высокого расположения. О я был сдержан, очень сдержан, но твою оплеуху я перенес стойко. На каких только государственных должностях не довелось мне пребывать, но я так и не поддался соблазну задрать нос кверху. Я сделал вид будто все быльем поросло, да и мало-ли оказал вам впоследствии мелких услуг: круизам вокруг европ, ежегодным путевкам в престижные дома отдыха, должностью директора института и даже республиканского значения государственной премией не подзабыл кому обязан, Антон? Не забыл, кого пришлось мне обеспокоить в союзной Академии Наук по поводу твоей работы довольно таки среднего достоинства? Припоминаешь, как прилетал в Москву, записывался ко мне на прием, дабы втолковать мне, старому дураку, все значение этой премии для твоей карьеры? О, она была нужна тебе как воздух для того, чтобы обезопасить себя от превратностей научной судьбы и еще для того, о чем не очень хочется вспоминать, для того, чтобы укрепить свой престиж в собственной семье (я уверен - она тебя отлично раскусила, вот только поделать ничего не могла, а я к тому времени давно уже обзавелся супругой и, вроде, не жаловался на жизнь). Я всегда удивлялся: как только хватило у тебя духу просить меня еще и о таком! Ведь по сравнению с этой просьбой остальные твои претензии - просто мелочь. По моему тайному мнению, о некоторых твоих просьбах жена твоя вообще ничего не знала, а с некоторыми просто мирилась, ты ведь ревниво оберегал священные прерогативы главы семейства. Когда на меня нисходила благодать и мир казался светлым и добрым (а такое настроение иногда овладевает людьми крепко сидящими в удобных и высоких креслах), мне думалось, что ты обращаешься ко мне с мелкими просьбами только из сострадания, таким странным, чуть ли не библейским,способом стремясь загладить свою вину передо мной, вину которую тебе нелегко было признать. Таким косвенным образом ты как бы сетовал на ограниченность собственных возможностей, и тем самым, мирился с моим несомненным превосходством в определенных областях жизни. Ты как бы объяснял мне: "Прости, друг, такова житуха, кесарю - кесарево, богу - богово; я обрел счастье, во всяком случае ты, мой вечный соперник, уверен, что это и есть счастье, но зато ты достиг высокого положения в обществе, добился власти над людьми, пользуешься огромным влиянием, тут мне с тобой не тягаться. Кто знает, может я и не прочь поменяться с тобой местами, но с судьбой бесполезно спорить, не лучше ли простить друг другу старые грешки, - сам видишь, я у тебя одалживаться не чураюсь". Но благодушное настроение рано или поздно улетучивалось (с власть имущими и так тоже бывает), и тогда я находил иные, менее благородные причины, разумно объяснявшие твое поведение. Например, ты вполне мог считать меня циничным и сластолюбивым везунчиком, для которого какая-то там женщина - всего лишь преходящее увлечение. И поелику возможно не извлекать время от времени небольшую выгоду из дружбы с таким типом - просто грешно!
А жизнь-то стремительно неслась вперед. Я действительно сотворил себе головокружительную карьеру, меня перевели в Москву, и хотя я уже не мог регулярно видеться с тобой и твоей супругой, мысль о том, что когда-то она предпочла синицу в руках журавлю в небе, еще долго приятно щекотало мне нервы. Я не старался изменить что-либо. Старое чувство притупилось, потеряло остроту. Я исполнял важные государственныеобязанности и меня не тянуло к сомнительным адюльтерам. Но тебя, Девочка, я не забыл, и не жалею о том. Надо сохранять что-то святое в душе. И теперь понятнее, почему я не отказывал другу детства в пустяковых его запросах. До скинувших меня с правительственного щита запоздалых укоров совести, как и до атомных раскатов над тбилисскими улицами и проспектами было еще очень далеко.
С годами, Антоша, ты тоже достиг кое-каких успехов, защитил докторскую, дослужился до директора института, поблистал в обшестве, и только та дурацкая катастрофа на Цхнетском шоссе выбила тебя из седла. В некотором смысле ты стал жертвой любви к прекрасому - в тот роковой час ты спешил в оперный театр и немного не рассчитал... И все же ты тоже переплыл через Стикс не простым смертным и твой некролог, если судить по количеству строчек, оказался даже пышнее моего. Какое это может иметь сейчас значение, но не женись ты на моей любимой много-много лет тому назад, я наверняка позаботился бы о твоей карьере еще лучше. Сделал бы тебя, например, послом. Такова истина, какой-бы мелочной и неприятной она ни казалась. Впрочем, расскажи тебе Харон о том, что твоего старого друга и благодетеля с треском вышвырнут из правительства всего через четыре года после твоей безвременной гибели - и тебе сразу стало бы легче. Но когда тебя не стало, я по-прежнему находился, так сказать, на коне - заместитель главы правительства и кандидат в члены Политбюро, это, прямо скажу тебе, братец, не шутка. У твоей жены всегда было больше гордости, чем у тебя, Антон. И не полюбила она меня немного и из-за тебя, и что ты ведаешь о моей боли, у тебя ведь не мерзли ноги под ее окнами на заснеженной улице, не тебе приходилось срываться с насиженного места и лететь из города в город только ради того, чтобы не забыть как выглядит ее улыбка, и что тебе знать о сказочном головокружении, и о том, как немилосердно качает пьяная улица из стороны в сторону бедного влюбленного, и о тех минутах, когда мне казалось, что моей спутницей восхищается весь зал...
X X X
В мае восемьдесят четвертого года мне в торжественной обстановке был вручен мандат депутата Верховного Совета Грузии. Писатель сдержал свое обещание. Что ж, я не прочь был оправдать его высокое доверие. Но первым крупным успехом обольщаться не следовало. Я понимал, что и в дальнейшем не вправе пренебрегать мощной поддержкой и громадным нравственным авторитетом своего покровителя.
Ровно год прошел с того дня, как в моей квартире раздался незабываемый телефонный звонок, безжалостно нарушивший мою послеобеденную дрему. За этот год я проделал гигантский прыжок наверх и, что ничуть не менее важно, заслужил почетное право регулярно посещать Писателя в его петушковом доме на улице Перовской. Патриарх национальной литературы любил встречаться со мной в домашней обстановке, и в глубокомысленных беседах на самые отвлеченные темы мы провели не один час. Общение с Писателем в какой-то мере помогло мне преодолеть глубокое уныние, овладевшее мною после женитьбы моего старого друга на дорогой мне женщине. Не могу похвастать тем, что перезнакомился со всеми членами небольшой писательской семьи, - едва я заявлялся, Писатель спешил увести меня на второй этаж, и там, уединившись в тиши его кабинета, мы обкуривали друг друга дымом хороших заграничных сигарет и воспаряли в высоты, недоступные, быть может, пониманию его ближайших родственников. Мы подолгу обсуждали важные политические проблемы, не всегда сходились во мнениях, случалось я слишком горячо отстаивал какую-то спорную позицию, и тогда он посматривал на меня хмуро и с видимым неодобрением. Иногда мне удавалось удовлетворить его любопытство к изюминкам научного познания - особенный его интерес, помнится, вызывала вероятностная картина физического мира: в его кабинете мне не раз и не два приходилось рассказывать моему визави об исторических перипетиях возникновения квантовой механики, о самих основах этой дисциплины, и всякий раз он повелительно заканчивал обсуждение этой темы приблизительно так: "Вы, милые мои, готовы обвинить человека в вандализме, если ему наплевать на существование вашей пси-функции, но не хотите или не можете понять, что все прелести жизни заключаются в маленьких случайностях". А иногда, когда он бывал в особо игривом расположении духа, мы просто сплетничали как старые друзья. Не всегда покидал я его дом с сознанием мило проведенного вечера, а иногда он становился сердитым и колючим, и в такие дни мне казалось, что все пропало и он сожалеет о взятых на себя обязательствах. Но проходило несколько дней, и он приветствовал меня как ни в чем ни бывало - с мудрой улыбкой на ясном челе, - и осыпал меня ворохом разнообразных новостей требовавших немедленного рассмотрения. И все-таки было заметно, что он волнуется, что над ним довлеют какие-то сомнения, и вплоть до самого дня выборов я, признаться, не был уверен в том, что он сдержит свое обещание. С родственниками его, как я уже говорил, сойтись поближе мне не удалось. Разве что мне случилось как-то перекинуться с его внуком десятком фраз и сделать вывод, что Писатель не ошибся в оценке своего наследника. Парень слишком походил на "позолоченных" времен моей юности; в его глазах читалось все то, что он думал и о жизни, и о собственном именитом деде, который, похоже, был совершенно прав называя внучка человеком Новым. Но это так, к слову.
В день выборов я, как собственно и ожидалось, легко преодолел проходной балл. Первым делом мне, конечно, следовало не мешкая изъявить своему покровителю благодарность. Никогда ранее не являлся я к нему домой без предварительного уведомления, но сейчас я чувствовал себя слишком счастливым и уставшим для того, чтобы соблюдать какие либо условности кроме самых общепринятых. Настроение у меня было приподнятое, я, что называется, летел по тротуару и прохладный майский ветерок ласково обдувал мое разгоряченное лицо. Очутившись у петушкового дома я легко взбежал на крыльцо и без малейшей робости крутанул язычок старомодного звонка на знакомой двери.
Ждать на сей раз пришлось довольно долго. И вот когда я, исчерпав запас терпения, собрался было уйти, дверь наконец отворилась. Писатель открыл ее сам. Неестественная бледность на его лице сразу поразила меня. Вместо того чтобы пригласить меня войти, он вышел на крыльцо и долго молчал, время от времени потирая лоб и смотря куда-то то ли мимо меня, то ли сквозь, да и я не смог вымолвить ни слова, приветствие застыло у меня на губах. Никогда ранее не видел я его таким. Мне так не повезло, как это я ему заранее не позвонил! От Писателя сильно разило спиртом, и он, без сомнения, был мертвецки пьян.
Трудно найти слова для описания охватившего меня замешательства! Дверь была открыта настежь, молчание затягивалось, я готов был сгореть со стыда и единственным моим желанием было как можно быстрее удалиться куда глаза глядят. В реальность происходившего трудно было поверить: живая история грузинской литературы, ее гордость и честь, покачивалась на пороге собственного дома, ежесекундно рискуя свалиться на тротуар на потеху юным зевакам родного квартала. В смущении я даже не понял, узнал ли он меня. Но наконец, минуты эдак через три, Писатель дружелюбно потрепал меня по плечу и неожиданно твердым голосом, свидетельствовавшим о том, что он вполне способен отдавать отчет в своих действиях, произнес: "Явился? Заходи, заходи, гостем будешь. Хорошо, что явился. Так хочеться поговорить, а не с кем. Идолы, таитянские идолы, а не живые существа, ей-богу. Заходи же, нас тут продует", и, высвобождая мне путь, отступил за крыльцо в глубь прихожей. Делать было нечего и я неуверенно переступил порог. В прихожей было довольно темно, ставни на всех окнах были полузакрыты, свет пробивался вовнутрь тонкими полосками и у меня возникло ощущение, что Писатель дома совсем один. Он легонько подтолкнул меня в спину и повел к лестнице, приговаривая: "Ну чего стоишь, иди смелее. Знаю, все знаю, девяносто девять и девяносто восемь сотых. Мои сердечные поздравления. И не надо меня благодарить, я поступил так, как счел нужным. Нет, не будем сейчас об этом... Вот уже неделя как мои домочадцы проветриваются в Гаграх, море, кипарисы, ананасы в шампанском... пригласили их... прикатят не раньше чем через день-два, и ты можешь видеть как решил я распорядиться свободой. Самым постыдным образом, старина. В кой веки раз я решил напиться чистейшего шотландского виски. Спецзаказ из цековского распределителя, между прочим... Мужественным людям, даже если им далеко за семьдесят, не пристало воротить нос от прозрачного как слеза мадонны шотландского виски. Домочадцы укатили... ну и бог с ними, когда они дома и тогда-то больно с ними не поговоришь. А я давным-давно не напивался допьяна, и что-то мучает, мучает, на сердце камень... и поговорить-то не с кем, все ходят нынче умные, важные, расфуфыренные как павлины в зоопарке, а друзья... друзья, увы, большей частью в прошлом, большинства нет в живых, а те, что милостыо божьей еще дышат... Ну где же они, куда подевались? И не дозвонишься... Ух-ты, как мы разучились понимать... идем же, идем". Поднимались мы по лестнице под эту его сбивчивую скороговорку, и время от времени он довольно ощутимо толкал меня в спину, но когда мы наконец доплелись до дверей его комнаты, я подвинулся с намерением пропустить его вперед. Догадавшись, что я не позволю себе первым открыть дверь кабинета, он неловко, наступив мне на ногу и чертыхнувшись, сильным толчком распахнул ее, и вступив в свою обитель, ироничным поклоном пригласив меня последовать за ним.
В комнате царил беспорядок, было заметно, что здесь не убирали по крайней мере в течении нескольких последних дней. Покрывало на постели было смято, на полу то тут, то там виднелись серые холмики сигаретного пепла, письменный стол был застлан усыпанными хлебными крошками старыми газетами, журнальный столик весь покрылся довольно свежими темно-бурыми пятнами, очень смахивавшими на винные, и я подумал, что в дни отсутствия своих близких, старик прикладывался не только к шотландскому виски. На столике красовался большой пузатый фужер, из таких очень удобно пить шампанское или лимонад, а рядом стояла известная всему миру граненная бутыль. Писатель тут-же схватил бутылку и плеснул себе в фужер немного горячительной жидкости. Потом взглянул на меня, обворожительно улыбнулся и сказал: "Ну что ж, предлагаю тост за твой долгожданный успех. Времечко пришло. Кто знает, может я пью сегодня последний раз в жизни, так пусть же мои тосты будут посвящены тебе - рыцарю политических турниров, человеку, которому я искренне и всецело доверяю. Или ты предпочел бы выпить за мое последнее разочарование?". Осушив фужер до дна и беззвучно посмеиваясь, он добавил: "Не удивляйся. Разве тебе не приходилось пьянеть до умопомрачения, и всегда ли молодость была тому виной. Просто настроение... Садись, да садись же вот в это кресло. Думаешь, сейчас я буду тебя спаивать? Ничуть. Сегодня ты должен оставаться трезвым, алкоголь не для тебя. Нет, не дам тебе ни капли, ни единой капли, да садись же". Комическая сторона ситуации брала верх, мое первоначальное смущение рассеялось, и я, пытаясь сохранить серьезный вид, осторожно расположился в ветхом мягком кресле.