Шрифт:
Манифестация, как и ожидалось, получилась грандиозной. Процедура торжественных похорон освящена у нас в Грузии древней народной традицией, и, вне зависимости от того, приятно ли душе благополучного обывателя столь откровенное скопление большого количества людей, или не очень, - нарушать ее не принято. Как раз в такие моменты жизни благополучный обыватель затягивает сытое брюшко потуже и лезет из кожи вон, стараясь убедить себя в том, что он ничуть не хуже тех, ради кого и разгорелся весь сыр-бор. Площадь Республики и прилегающие к ней улицы были запружены почитателями писательского таланта, к тротуарам жалостливо приткнулись автобусы, троллейбусы и одинокие легковушки, солнце поднималось все выше и выше, но и оно, кажется, остановилось, когда первый оратор - глава республиканского писательского союза Писателей - поднялся на трибуну и, объявив митинг открытым, пригласил к микрофону руководителя республики. Признаюсь, его выступление мне показалось несколько суховатым. С течением времени, однако, выяснилось, что речи остальных ораторов также не отличались многообразием и глубиной. Впрочем, аудитория внимала им с неизменным интересом и одобрением. А она была внушительной - эта аудитория. Позже газеты напечатали, что в митинге и манифестации, по оценке министерства внутренних дел, приняло участие от двухсот до трехсот тысяч тбилисцев и гостей столицы. Легко можно представить, какая нешуточная ответственность легла в тот день на правоохранительные органы и городские власти.
Человек хоть единожды в жизни испытавший себя зрелищем выведенной из равновесия людской массы, уже не может считаться наивным юнцом. Он немедленно приобщается к некоему высшему знанию, его опыт обогащается кое-чем из того, о чем он раньше читал только в книжках. Вывести массу из равновесия непросто, но не дай бог... Свидетелем тому мне довелось впервые стать сразу по окончании горячей футбольной схватки на центральном стадионе в Тбилиси много-много лет тому назад. Вот когда я действительно осознал, что зрительская масса состоит вовсе не из восторженно охающих при забитом голе или удачно выполненном финте болельщиков, но еще из... Впрочем, ни из кого тогда она не состояла. Люди утеряли индивидуальность, и я, к стыду своему, на некоторое время тоже поддался всеобщему неразумию. Тысячи пальцев, объединенных порывом ненависти в единый стальной кулак, - кулак способный крушить все без разбору, бьющий с одинаковой силой стадности и по правым, и по виноватым - вот в кого все мы тогда превратились. В тот жаркий весенний вечер 1977 года я впервые узрел вырвавшегося из бутылки джинна - а такое нечасто у нас узреешь! Я был ошеломлен и смят извращенным, хищным великолепием толпы - толпы способной проявить терпимость только к личностям совершенно определенного толка: провокаторам, поджигателям, истерикам, юродивым. Все остальные обладали единственным правом: раствориться без остатка в этой толпе А ведь в начале игры скорого взрыва ненависти ничего еще не предвещало. Тбилисское "Динамо" - потенциальный лидер чемпионата - принимало топтавшуюся в хвосте турнирной таблицы ворошиловградскую "Зарю". Тбилисцы в те годы находились на подъеме, и в их полном превосходстве над слабеньким соперником никто не сомневался. Мы предвкушали легкую и красивую победу наших кумиров. Но, как говорится, мяч круглый. Несмотря на все старания у динамовцев игра так и не пошла, и к исходу состязания на табло насмешливо сияли глупые обоюдные нули. Болельщики приуныли - еще бы, получаем жалкое очко вместо верных двух. И с кем делимся? С аутсайдером, которому надо было вбить минимум пять сухих мячей! Но время на исходе и, пожалуй, ничего изменить уже нельзя. Пора, пора домой. К пресному ужину, к постылой жене, к нудной тянучке. Ну все - хватит, пошли, не стоит драть глотку ради этих заcравшихся поганцев, им бы не мяч гонять, а забивать козла... Но вот, всякой логике вопреки, на последней минуте матча в воспаленных от обиды сердцах тысяч зрителей воссияла яркая искра надежды. Защитник Костава с мячом прорвался в штрафную площадку гостей и был сбит кем-то из оборонявшихся. Стадион вздрогнул и взревел, трибуны ликовали. Но на беду одновременно с падением игрока прозвучал и финальный свисток арбитра. Судья решительно воздел руки к небу, просвистел в свою дуду и стремительно зашагал к центру поля. Оставшиеся без пенальти и вероятной победы динамовцы понуро двинулись к раздевалке. Но разве мог свисток арбитра затушить возгоревшееся из той искорки пламя? Когда у малого ребенка отнимают игрушку - тот поднимает рев. Когда отбирают надежду, пусть незаслуженную, у десятков тысяч взрослых людей, те тоже начинают вести себя как малые дети - орут благим матом и кидаются искать виновных. Ревели все, и я, помню, ревел вместе со всеми, но игрушку возвращать нам не собирались, а силы у нас были совсем не детскими. Футболисты и судьи давно покинули поле, но мы стояли насмерть. И хотя голосовые связки подустали и рев вроде начал стихать, никто уже не спешил домой - к пресному ужину, к постылой жене, к нудной тянучке. И я тоже не спешил уходить, хотя и был тогда вполне доволен холостяцкой жизнью в Москве и аспирантскими страстями (мое присутствие на игре объснялось просто: началась пора отпусков и шеф на пару недель отпустил меня домой). Я чувствовал: стоит мне покинуть стадион и мои спина и затылок сгорят, испепелятся под гневными и презрительными взглядами остающихся, и, что самое главное, в те неповторимые минуты я всеми фибрами души ненавидел презренного судью. Итак, рев стихнул, и я тоже умолк - на миг показалось будто огромная, переполненная людьми чаша и вовсе замерла. Но затишье оказалось недолгим. Наверное все разом вспомнили что-то наболевшее и тщательно от себя скрываемое, но отнятую игрушку никто возвращать не собирался, и через минуту-две откуда-то из глубины чаши стал подниматься глухой, не предвещавший ничего хорошее зловещий ропот. Он нарастал как-то не совсем уверенно, волнообразно, но зато неотвратимо, и в конце концов превратился в рык. Рык раненого и растревоженного в своем логове зверя. И главное: народ расходиться не собирался. Игроки давно скрылись в раздевалке, судью вывезли с территории стадиона под конвоем, а народ не сходил с трибун. Стадион бесновался и рычал как разъяренный дракон. Дракон, рана которого на беду охотника смертельной не оказалась. Дракон, набирающий силы для мстительного прыжка. Запахло паленым. Почуяв опасность милицейские цепи начали стягиваться поближе к правительственной ложе. К чести своей должен сказать, что я довольно скоро пришел в себя. Минуту назад я был как все, а минуту спустя - уже нет. Я остыл, мне было наплевать и на судью, и на счет, - изменить-то все равно ничего было нельзя, но и уходить не хотелось: интересно стало до жути. Чем же все это закончится: падет ли раненный зверь от охотничьей руки, или же придет в себя и растерзает обидчика в клочья? Постепенно я вновь обретал хладнокровие и наблюдательность. И хотя мое внимание, как и прежде, было обращено в сторону зеленого поля, одновременно я не упускал из виду и того, что творилось у меня за спиной, там где тянулась межярусная перемычка на которую успели взобраться разные типы из тех, юродивых. Блюстителей порядка вблизи было видно, милицейские посты были сняты и переброшены вниз, на поле, и юродивые получили наконец желанную волю. Вот один из них, кривобокий, сутулый, и какой-то весь из себя подловатый, изо всех сил запустил в сторону нижней трибуны пустой бутылкой, которая наверняка раскроила череп какому-нибудь бедолаге, и задал стрекача. Вот второй, такой же молодец, как и первый, кинул в глубь чаши здоровенный камень и сиганул к лестничному пролету. Но что такое какие-то бутылки и камни, раскроившие черепа паре-тройке бедолаг! Что такое слабеющий стон зашибленного по сравнению с порывом народного гнева! Дракон угрожающе рычал и обстановка продолжала накаляться. Трибуны гневались, а внизу, на футбольном поле, в это же самое время происходили любопытные события. Так же как земная суша испокон веков манила к себе усталых морских странников, так и зеленое поле свободы властно притягивало к себе возмущенных любителей футбола. Вот один любитель, - не обремененный, вероятно, семейными заботами и окончательно утративший способность мыслить, - решился испить пьяный воздух свободы до дна. Вот он вспугнутой птицей выпорхнул из нижних рядов и помчался туда, вперед, к центру поля. Добежав до милицейского кордона он попытался прорвать его и бежать дальше, видно у бедняги совсем помутился разум. Два милиционера схватили его и поволокли обратно. Тот все пытался вырваться у них из рук и блюстители порядка свалили его на траву. Многоголовому людскому морю это очень не понравилось. В знак солидарности с задержанным любителем и до того кипевший от возмущения стадион и вовсе попытался выйти из берегов. Не успели нарушителя вывести с поля, как к центру что было духу помчался другой такой же помешанный и, понятно, разделил судьбу своего незадачливого предшественника. Кто уж помнил о футболе! Вечерело. Над трибунами продолжали ярко гореть мощные прожекторы, а рев раненного зверя продолжал грозно сотрясать густой сигаретный дым, серебрянным маревом зависший над переполненной чашей. Помешанных вокруг становилось все больше и больше. На гаревой дорожке показались облепленные пожарными в касках пожарные машины. Милицейская цепь еще теснее сплотилась вокруг правительственной ложи, но красные чудища пока угрюмо молчали и, кажется, никто не верил, что они тоже могут заговорить. Осмелевшие зрители широким потоком хлынули на поле, и удержу им не было. А я стоял зачарованный и смотрел на это диво сверху. На следующий день я узнал, что среди высыпавших на арену находился и мой друг-математик, человек в высшей степени рациональный, положительный и скромный, страстный любитель футбола. Он так и не сумел разумно объяснить мне, что за бесовская сила кинула его в пекло. Стражи порядка замерли у дальней от меня бровки, метеориты из камней и бутылок безостановочно падали людям на головы, и зеленая арена стадиона вся была усеена беспорядочно метавшимися по ней людьми. От этого захватывающего дух зрелища невозможно было оторвать глаза. Вот тогда то я по-настоящему понял, что это за мощь - мощь огромной толпы.
Та футбольная история, как это ни странно, пришла таки к счастливому финалу. Восторжествовало известное эмпирическое правило: подчинить своей воле бушующую людскую стихию способна только сильная личность. Благодаря мужеству тогдашнего Первого Секретаря, не побоявшегося рискнуть собственным престижем, события удалось повернуть в спортивное русло. Какие слова он нашел; как добился того, что в этой кутерьме его выслушали; каким образом уговорил он всех этих впавших в детство и потерявших, казалось, всякий контроль над собой болельщиков удалиться с поля, для меня, свидетеля происходившего, и по сей день остается тайной. Но положительный итог его вмешательства был налицо: вскоре на трибунах установился относительный порядок и тысячи людей, покинув наконец стадион, устремились вниз по улице скандируя динамовские лозунги. Из повергнутого дракона наконец выпустили воздух. Несколько десятков побитых и раненых, несколько перевернутых и сожженных автомобилей, право же, лишь мелкая нервотрепка по сравнению с тем худшим, что удалось предотвратить. Но зрелище объединенной в единый кулак и изготовившейся к броску толпы мне не забыть никогда.
И вот сегодня людей на площади и прилегающим к ней улицам собралось несравненно больше, чем тогда на стадионе. Обеспечение порядка в таких условиях - особо трудная и ответственная задача. Ни одного дерзкого слова, ни одной неуместной шутки. Все должно проходить очень организовано, все участники траурного митинга должны быть проникнуты одной-единственной мыслью. Мыслью о невозвратимой тяжкой утрате, обязавшей всех только одному - работать на своем рабочем месте лучше, больше и энергичней. И не дай бог если мысли людей потекут в каком-то ином, все равно каком, но ином направлении - неприятностей не оберешься. Впрочем, для беспокойства вроде не было серьезных основании. На лицах у людей действительно была написана скорбь. Здесь не только выполняли гражданский долг, здесь прощались с человеком, которого любили и ценили.
Итак, митинг открылся ровно в полдень. Ораторы говорили долго, нудно и однообразно. Речи выступавших несколько различались по уровню эмоциональной экспрессии, в зависимости от того к какому литературному клану принадлежал выступавший. Поминали заслуги и награды покойного, поминали его преданность делу коммунизма и чуткое отношение к способной молодежи, отмечали его высокие качества человека и гражданина, помянули и о его близости к народу, и о высокой вере в его счастливое будущее. Конечно, соболезновали родным Писателя. Тридцать три раза было употреблено слово "талант", семь раз слово "гений", один известный литературовед даже назвал покойного "великим кормчим". В общем, на мой взгляд, речи эти были слишком утомительными и откровенно слащавыми. Сотни тысяч скорбящих терпеливо дожидались завершения торжественной части, - этого неизбежного зла, порожденного самыми добрыми намерениями. Наконец в три часа пополудни процессия, которую возглавили члены ЦК и правительства Грузии, медленным шагом тронулась по проспекту Руставели. Маршрут был предусмотрен следующий: площадь Республики - проспект Руставели - площадь Ленина - улица Кирова - улица Чонкадзе - Мтацминда. Это было так символично... Гроб несли по главному проспекту Тбилиси, носящему нетленное имя великого поэта Грузии. И я, затерявшись в толпе Одинаковых, шагал вместе со всеми. Издалека я мог видеть только черную точку гроба, невнятно колыхавшегося где-то вдали, - вот так я и Писатель вновь оказались бесконечно далеко друг от друга. Не знаю, что со мной приключилось, но мне вдруг стало скорее весело, чем грустно, и я ничего не мог с собой поделать. Солнечное небо сияло надо мной, голубое и глубокое; легкий ветерок подбадривал меня, и я неожиданно ощутил прилив энергии и сил. Моя судьба отныне в моих руках, - отчего-то подумалось мне, - Писатель ушел навсегда, и я наконец остался один на один со стихией. Обратного пути нет, я обязан взять над ней верх, и я сделаю это. Жаль, что моему могущественному покровителю никогда больше не суждено полюбоваться глубоким голубым небом у себя над головой; он более не порадуется ни легкому ветерку, ни тонкой шутке, но я сохраню о нем память. Это был великий человек. Упрямец, идеалист, ретроград - но великий. Пусть он, слишком уж уповая на свою прозорливость, плохо читал в моей душе, но все же он подступился к разгадке ближе других. И взамен я постараюсь стать достойным его духовного завещания, смысл которого открыт лишь мне одному. По мере сил и возможностей, постольку - поскольку. Но ведь это все же лучше, чем ничего. Я ведь мог бы просто наплевать и забыть, до призраков ли прошлого в нашем деле. Но я не хочу забывать. Все-таки я обязан этому человеку слишком многим. Писатель будет жить в моем сердце пока оно бьется, и думай я иначе, мои туфли не топтали бы сегодня этот асфальт. Человеком больше здесь, человеком меньше - в отличие от людей на трибуне стадиона, здесь никто не обратил бы ни малейшего внимания на мой уход. Тоже мне, великая честь - превратиться в одного из Одинаковых. Но я иду за гробом, иду смиренно, иду из уважения к личности Писателя, личности которая стала для меня легендарной. Иду, так как из из жизни ушел хороший, честный, добрый человек. Иду, потому что в глубине души убежден: он был чище, красивее, сильнее, лучше меня. И еще потому, что я ему должен и никогда уже не смогу вернуть ему этот долг.
Оставив позади широкий проспект пенные барашки людского моря вторглись во владения тесных улочек Сололаки и неустрашимо устремились наверх - по направлению к Пантеону. Море разделилось на многочисленные речушки - резвые и не очень, - и резвым повезло больше: только им было суждено окружить Пантеон заводями скорби. Моя же обмелевшая речка застряла где-то на полпути к месту последнего отдохновения Писателя. Подойти к нему поближе не было никакой возможности. Оставалось только терпеливо дожидаться окончания церемонии и последующего отлива. А пока меня обрекли на длительное стояние посреди молчаливых и незнакомых мне людей в почтенном отдалении от Пантеона. И это после стольких часов траура. У меня начали отчетливо побаливать ноги, но... Невольно я задумался о бренности всего земного. Ох, какие высокие требования предъявлял Писатель к своим избранникам. Мне вспомнился длинный список этих требований, стало и смешно, и грустно. Ведь таких людей нет на свете, и в недосягаемости - вся прелесть идеала. Неужели к концу своего века этот умный старик вознамерился перехитрить жизнь? Если так, то он переоценил свои силы. Что убило его? Наступившее разочарование в моих способностях? Сознание бесплодности своих усилий? Невозможность повторить себя в самых близких ему людях? Тщета и суетность жизни? Начисто испепелившая ему нутро ненависть к конформизму? Может в эпилоге он почувствовал, что не в его власти контролировать поступки такого сложного человека как я? Может он признался себе в том, что неосмотрительно отдал мне больше, чем должен был предложить? Может животный страх неминуемого провала нашей затеи ускорил его кончину? А может всего понемножку? Он не скрывал от меня, что угнетен. Угрызения совести отравляли ему последние дни. Он горько сожалел о том, что жизнь не дано прожить заново, не мог простить себе темных пятен своей биографии, но и сдаваться без борьбы не хотел. Вот и попытался вылепить из меня, благо именно я подвернулся ему под руку, существо по образу и подобию придуманного им идеала. Как-то раз он признался мне, что считает конформизм миллионоглавой гидрой, с которой он мечтает поступить так же, как мечтал поступить Нерон с римским народом, добавив, что он всегда пытался победить эту гидру, но, в конце концов, она его одолела. Как он оплошал! Ведь это невозможно - уничтожить конформизм, да еще силой оружия. Каждый человек в некоторой степени конформист, и тогда пришлось бы истребить всех, в том числе и антиконформистов типа Писателя, ибо их антиконформизм - тот же конформизм с малообязывающей приставкой "анти". По сути дела, этот их хваленый антиконформизм - та же фронда, неприятие к любым организованным формам борьбы за вполне светлые идеалы. К оружию? Ради бога! Я готов сражаться. Но не против конформизма, не против миллионоглавой гидры без партийной принадлежности. Я член Коммунистической партии Советского Союза и люблю определенность во всем. Писатель - пройденный этап. Хорошо пройденный, но все-таки пройденный. Я кланяюсь, низко кланяюсь ему в ноги, но... пришли иные времена, взойдут иные имена. Но не на людях, конечно же не на людях. На людях я остаюсь все тем же последовательным антиконформиетом, но себе-то я обязан говорить правду. КОНФОРМИЗМ НЕВОЗМОЖНО ИСТРЕБИТЬ. Лучше уж служить вполне определенному и достойному делу - делу коммунистического строительства. Все эти мысли, мысли сумбурные и во-многом противоречивые - противоречивые, ибо в душе что-то протестовало против них, - колотились о мою черепную коробку в течении всего моего вынужденного стояния на солнцепеке, достаточно, кстати, неприятного, ибо в этот час солнце жгло не то чтобы немилосердно, но все же достаточно надоедливо. Но вот, появились наконец первые признаки отлива и наша речушка потекла вспять. Траурная церемония исчерпала себя и я воспрял духом.
Чуть позже, когда мне удалось выбраться из толпы и помчаться домой с четким намерением немедленно принять очищающий горячий душ, мне стало как-то не по себе. Писатель покинул нас, и этого стенаниями не поправишь, но что это я за человек, если даже в такие минуты умудряюсь спокойно рассуждать о дальнейших путях моей карьеры?! Вот если бы я мог хоть чем-нибудь ему помочь... Во всем виновата толпа, все эти Одинаковые, да едва ли половина из присутствовавших на похоронах читала его книги, - злился я на себя и других. Захлопнув за собой дверь, я быстро разделся и закрылся в ванной. И только потоки горячей воды смыли злобу прочь.
А так все прошло гладенько и спокойно. Толпа рассосалась будто ее и не было вовсе, море обмелело, петушковый дом когда-нибудь будет снесен. Люди возвратились домой. Кое-кто вернулся к теплому очагу, любимым книгам, привычным наслаждениям; кое-кто - к пресному ужину, постылой жене, нудной тянучке. Был человек - и нету, что тут винить других в конформизме. Небось, возвращаясь с иных поминок к себе на Перовскую, Писатель тоже позволял себе выкурить любимую сигарету перед сном, как же - привычка. А привычка - дело святое. Эх, как легко осуждать других и как трудно их по-настоящему понять...