Шрифт:
X X X
... А помнишь, Антон, как скверно было нам после, помнишь ли непроходящее ощущение предательской сухости во рту, сухости лютого страха долго еще преследовавшего нас - безусых, неоперившихся юнцов, осмелившихся бросить вызов условностям уголовного кодекса и растревожить уютное гнездышко нашего достойного соседа? Не позабыл как обтягивает желудок гусиная кожа, как жалят в лоб бисеринки ледяного пота? Не коришь ли и себя за наше юношеское неумение прямо и честно глянуть друг другу в глаза, неумение за которое нам потом так долго и дорого пришлось расплачиваться? Причем расплачиваться малыми частями, - вначале ревностью, затем утратой взаимного уважения и, наконец, глубоким взаимным недоверием. И куда испарились наши жаркие споры о будущности Грузии, о правах, обязанностях и свободах, о справедливости и о порядке, о войне и о мире? Куда подевалось наше школярское соперничество, что так трогательно умело уживаться с самой искренней дружбой? Что-то сломалось в нас после того Дела, да и не из-за самого Дела, его-то мы с тобой провернули вполне благополучно, а из-за денег, к которым мы, как выяснилось при дележке, относились очень неодинаково. Ты сразу дал мне понять, что небезразличен к ним и жаждешь легкой жизни, а я... я не просто поразился внезапной в тебе перемене, меня возмутила твоя измена - на моих глазах ты перебежал в лагерь Хозяина. Что же мне оставалось делать? Разве что унизить тебя своим бескорыстием - бескорыстием и еще преданностью высоким общественным идеалам. Помнишь, как предложил я тебе лезть за деньгами в распаленный силой моего воображения костер? Мог ли ты забыть о том, даже если бы захотел? А ты не хотел. О, ты оказался куда взрослее меня. Ты отнесся к тем деньгам так, как, пожалуй, мог бы отнестись к ним и я, но лет десять-пятнадцать спустя. Но тогда я был юн, наивен, смел и честен - ибо вскрыл сейф Хозяина вовсе не ради припрятанных в нем денег, вот потому-то я и не смог не выразить тебе - хотя бы взглядом - своего возмущения. И как начала вырастать тогда между нами Стена, так и вырастала потом всю оставшуюся жизнь. О, как ревновали мы друг друга по мелочам. О боже, до чего же по глупому, по дурацки ревниво, соблюдали мы торжественный обет молчания положивший начало нашей взаимной глухоте: не расспрашивать друг у друга о судьбе тех денег, начисто вычеркнуть ту ночь из памяти, сделать вид будто ничего важного тогда не произошло. Так тебе и не довелось узнать, что я поспешил обратить свою долю под покровом цхнетского леса в хлопья черного пепла, поэтому превратное представление обо мне унес за собой в могилу. Жаль, что нам до сих пор не суждено поговорить здесь по душам, хотя я пока не теряю надежды тебя найти. При жизни же судьбу твоих жалких тысченок мне не так уж трудно было проследить, мало-ли... Пышненькая свадьба, семейные круизы по европам, дорогая машина, прекрасная дача в Цхнети, а наследство тебе, извини уж, от родителей досталось небогатое. Да и не стал бы ты расставаться со своей долей богатства вопреки собственным убеждениям, не стал бы - при своей хватке -заниматься тихой благотворительностью, не бывает - или почти не бывает - на свете таких чудесных превращений. Что ж, рассчитал ты недурно. Но я уверен, что ты так и не смог забыть, как предлагал я тебе лезть за этими грязными деньгами в огонь.
Но, как ни двусмысленно это бы сейчас не звучало, Антоша, наша дружба тогда все же выдержала это испытание. Пошатнулась она, но устояла. Да пойми ты, - мне так легко было убедить себя в том, что мой мальчишеский бунт, бунт праведника-одиночки, бунт бесполезный и никому ничего доказать, и, тем более, ничего на свете изменить не способный, - все-таки выше и чище твоей корыстной прозорливости. И пускай тема эта - по нашему обоюдному согласию - была объявлена закрытой .для обсуждения, но ты и без всяких слов мог вычитать в моем взгляде что-то похожее на презрение - ведь я не так уж и старался его скрывать. Но хотя по фасаду здания нашей дружбы и пролегла глубокая трещина, сам фундамент казался достаточно прочным - ведь столько всякой всячины накрепко связывало нас. И треснутое это здание успешно противостояло подспудным толчкам еще с десяток лет, до самой твоей свадьбы, прежде чем рухнуть окончательно. И даже рухнув оно подняло такую пыль, что та, взметнувшись ввысь, не развеялась до самого скончания дней наших. А пока до твоей свадьбы было еще очень далеко, а время шло, и вот уже ты стал посматривать на меня свысока, уже мне приходилось вычитывать в твоих глазах нечто смахивавшее на презрение: как же, ведь я, променяв науку на мирскую суету, сбежал из института в горсовет, предоставив тем самым любому недоброжелателю достаточно оснований для того, чтобы заподозрить меня в приспособленчестве и карьеризме. Ну что ж, тогда я даже был немного рад что так получилось, и ты получил наконец предлог облегчить совесть не прибегая к лицемерным ухищрениям. После того нашего Дела мы так боялись ненароком задеть друг друга "нескромным взглядом, иль ответом, или безделицей иной", что становилось противно до тошноты, да и московские годы моего научного паломничества ничего к лучшему не изменили. А когда я вернулся из Москвы, поменял профессию и прицепил к лацкану значок депутата Городского Совета, наша взаимная лояльность стала уже совершенно убийственной. Под напором недоброй и беспощадной повседневности рвались связывавшие нас живые нити, но рвались не разом, а постепенно, одна за другой, и на уцелевшие приходилась все большая и большая нагрузка. По жизни мы виделись все реже и реже, и хотя по-прежнему поверяли друг другу разные безделицы, но о каких-то самых важных, самых существенных вещах вовсе перестали разговаривать друг с другом. Это может показатся смешным, но за всю оставшуюся жизнь я ни разу так и не поинтересовался, какую ты получаешь зарплату. Ну и ты не оставался в долгу, никогда в моем присутствии не заводил беседу о мастерах делать себе карьеру, и тоже из нежелания кольнуть меня в самое чувствительное место. Так и оставались эти темы запретными до самого конца, мы сами наложили на них табу. И долго бы еще тянулась жизнестойкая круговерть наших сложных дружеских отношении, будь мы отшельниками и не явись ТА женщина между нами. И вот тогда ревность испепелила дружбу, вытравив ей нутро и лицемерно пощадив лишь внешнюю оболочку. Ну а поскольку ревновать выпало мне, то и зачинщиком Игры, если только формальное охлаждение и без того натянутых отношений можно величать Игрой, оказался я. Мы так и не поссорились как должно, но ТУ женщину я тебе не простил, и ты, конечно, догадывался об этом. Подумать только, у меня не нашлось формальных оснований для того, чтобы расквасить тебе нос, она ведь верила и в твою любовь, и в то, что полюбила тебя, и я не захотел сеять зло - более того, я даже не порвал с тобой (а значит и с ней) окончательно и бесповоротно. Не хватило смелости и желания, и еще не хватило благородства раз и навсегда отказаться от попыток взлелеять запоздалые сомнения в ее душе, ведь не мог же ее как-то не раздражать мой чиновный рости и все укреплявшееся общественное положение. Почему-то подавляющее большинство женщин (я сужу, разумеется, исходя лишь из моего личного опыта) благоговейно относится к внешним признакам, внутренними же мужскими свойствами они более или менее откровенно пренебрегают. Не на словах, конечно, а на деле. И даже лучшие из них (а твою супругу я всегда относил к лучшим, к так называемой белой кости) не гарантированы от семейных потрясений, ибо нередко не выдерживают испытания чужим мужским успехом или, того хуже, достатком. Но мне-то, к сожалению, так и пришлось жить с ярмом на душе. У меня не хватило воли ни на то, чтобы разрушить вашу семью, ни на то, чтобы полностью отказаться от любых связей с вами.
Но всему этому суждено было случиться потом, после, а тогда ТОЙ женщины еще и в помине не было, и приступы тупой взаимной неприязни возникали между нами на более прозаической почве. Кровавое злато и та ночь-искусительница когда я потерял уважение к тебе, и еще укоры совести вперемешку с уколами страха. Ха-ха, обманутый нами сосед, капиталистическая акула той стародавней социалистической действительности... Сейчас, из гроба, - все суета сует, тщета и канитель - ха-ха, а на другое утро... Нет, неладно у нас с ним получилось, неладно. О да, далеко, бесконечно далеко разошлись наши пути, но мы, пусть и дышали разным воздухом, все же оставались близкими соседями и старыми знакомыми, и из моей жизни Хозяин исчез лишь когда меня перевели в Москву на руководящую работу в МИД СССР, а в молодости нам и после того Дела частенько приходилось с ним встречаться. То на дворе, то на улице, то где-нибудь еще. В те достославные времена окружающий мир, несмотря на предостерегающие передовицы в центральных газетах, сладко нежился под мирным солнышком, выложенные серой базальтовой плиткой тротуары проспекта Руставели весело пружинили под нашими ногами, шар земной уверенно плыл по Галактике и в страшные атомные сказки как-то не хотелось верить. А годы шли... Я поступил в аспирантуру, ты заполучив красный диплом, стал младшим научным сотрудником Института национальной истории, ну а он - он подыскал таки себе подходящую супругу, домовитую и, вполне вероятно, непорочную, совсем растолстел, бросил пить, и, гордо восседая за баранкой своего "Мерседеса" чем-то стал напоминать мне игрушечного китайского богдыхана в шелковом паланкине. Так ни в чем он нас и не заподозрил. При встречах его полное, румяное лицо сразу расплывалось в добродушной отеческой улыбке, и я не могу припомнить случая, чтобы он забыл пригласить нас к себе домой. "Что же вы, ребята, в последнее время совсем меня подзабыли...". Мы вежливо болтали с ним о всякой всячине, принимали его приглашения, но до визитов дело доходило крайне редко. Ну и он не особенно настаивал. Как-никак он обзавелся семьей, потом пошли дети, а семья... сами понимаете, семья - это семья. Оказалось, что под его грубоватой, деловитой наружностью дремал податливый на ласку заботливый муж и отец семейства, куда уж тут до кутежей и попоек. Но в тот раз... О, когда он вернулся из своей то ли увеселительной, то ли деловой столичной поездки и наткнулся дома на распахнутый настежь сейф, то на следующий же день вознамерился отвести душу вместе с преданными юными друзьями, так часто пользовавшимися его радушием и гостеприимством, - вот когда нам пришлось призвать на помощь всю нашу выдержку. Он высмотрел нас во дворе из своего окна, моментально спустился к нам и буквально затащил нас к себе. Я помню, как он схватил меня за плечо и круто повернул лицом к подъезду, да так круто, что у меня затряслись поджилки от страха: естественно, я подумал, что ему обо всем уже известно и что мы пропали. И тебя тоже, Антон, тебя тоже обуял ужас, но ты держался молодцом. Мы обошлись без взаимных приветствии. Он с трудом выдавил из себя хриплое: "Хлебнем немного коньячку, ребята", и столько силы и ненависти выпирало из этого "хлебнем", что мы моментально лишили способности сопротивляться. Мы молча поплелись за ним, и я, признаться, испугался что не выдержу и пущусь наутек, но страшным усилием воли заставил-таки себя шагать по лестнице наверх. Но, к величайшему нашему облегчению, уже вскоре после первых стопок выяснилось, что Хозяин знать ничего не знает, и ожидает от нас только одного: готовности разделить с ним горечь и обиду за бутылкой веселящей сорокаградусной жидкости. И какого было мне строить из себя пай-мальчика, ведь в ту пору я находился в самом начале длинного пути и еще не разучился краснеть (правда я, скорей всего, позеленел от страха). Не знаю как тебе, Антон, а мне тогда было очень неуютно. Очень. И чтобы заглушить выворачивавший мне внутренности стыд, в тот вечер я по скотски напился, и как только умудрился не проговориться спьяну - ума не приложу! С грехом пополам справившись с ролью, я пошатываясь заполночь приплелся домой. "Мама, мама, я больше не буду...".
О, как же был он тогда взбешен, каким праведным гневом обуян! И с какой мощью прорывалась наружу клокотавшая в нем злость. Правду сказать, я еле верил собственным глазам, - не вполне верилось, что неблагоприятный ход событий способен довести добродушного от природы человека до столь крайнего состояния. Как и прежде мы пили коньяк, но на сей раз это был обычный напиток, приобретенный в ближайшем продмаге за относительно умеренную цену. Нынче Хозяину было не до "Наполеона", балыка, золотых рюмок и прочего форсу. Мы заправляли наши грешные утробы весьма средним коньяком, каждый раз наполняя плохо вымытые чайные стаканы на четверть и закусывали обжигающее питье дешевой магазинной же колбасой. "Меня посмел ограбить какой-то сукин сын, - коротко заявил нам Хозяин после первой же стопки.
– Если бы вы только знали, ребята, насколько он меня облегчил". Потом он разлил по второй, мы выпили, и он давай изливать нам - долго и яростно - душу. Что это у нас за правительство, - орал он без всякого стеснения, ругая наше бедное правительство последними словами, а я очумело смотрел на него, испугавшись как-бы правительство крепко не обиделось на него за дурные манеры, да и на нас впридачу, но ему, кажется, было все едино. "Что это за правительство, куда оно смотрит, мать его? Элементарный порядок навести не могут, ядрена мать, штаны протирать, бля, мастера, ля-ля-ля, а квартиру на неделю оставить нельзя. Эх, столкнуть бы разом все наше быдло, беспредельщиков этих недоношенных, мать их... в глубокий бассейн, да и утопить там до смерти. Или не в бассейн даже, чтоб не выплыли, а собрать их, подлюг, внизу, на площади Героев, удобное местечко, да и огнеметами их, с четырех сторон, вот и вся недолга. Живо научились бы уму-разуму, зря только цемент на тюрьмы переводят, мать их... вешать их, на улицах вешать, сволочей проклятых!" - вопил он, стуча кулаками по мятой, грязной скатерти. Я молча слушал и, кажется, заливался румянцем. Ну а ты, Антон, держался молодцом, эдаким некраснеющим бледным рыцарем. Тогда ты в первый и в последний раз переступил через наш неписаный запрет, заговорив о том, что было и прошло, ну да другого выхода не было, воскресив дурной сон недельной давности. Ты был чертовски хлоднокровен, я и сейчас восхищаюсь тобой и твоим невероятным самообладанием. Ты, втайне желая направить грядущее расследование по ложному следу, учтиво посоветовал Хозяину не отчаиваться и, если только овчинка стоит выделки (я заметил, как при этих твоих словах в мутных глазах Хозяина блеснула искорка), вооружиться надеждой и терпеньем, и поискать следы среди тех овеянных преступной славой искателей беспокойного счастья, коих в просторечье принято именовать ворами в законе. Хозяин внимательно тебя выслушал, но в ответ лишь недоверчиво мотнул головой. Потом осушил стакан до дна и грустно сказал: "Нет, братцы, это был новичок, кустарь, вонючий таракашка. Воров в законе я знаю хорошо. Многих. И они меня тоже. Нам приходилось подставлять друг другу плечо и меня они не тронули бы. Я проверю, конечно, но это ничего не даст. Нет, ребята, это жизнь пошла такая, бездельников расплодилось видимо-невидимо и всяк норовит отхватить себе кусок пожирнее. Сукины дети! Придется мне эдак и сигнализацию к дверям подключать, и вообще держаться начеку.
Годы шли и шли, и наши пути расходились все дальше и дальше. Я все упорнее вживался в стереотип труднодоступного государственного мужа. Ты, Антон, чем дальше тем больше становился подобен среднему нашему гражданину со средними же, на мой непросвещенный взгляд, духовными и материальными запросами (дача, машины, круизы, - это не от тебя, а от Хозяина, сам бы ты себе не нажил), ну а жертве наших юношеских амбиций, насколько мне позже стало от тебя известно, вполне даже повезло. Он отошел от своих сомнительных дел еще до того, как прокуратура успела опомниться, дожил до весьма преклонных лет и мирно испустил дух в собственной постели окруженный многочисленными домочадцами. Третья Мировая его миновала. Мы же, вообще говоря, его пережили ненадолго и до войны тоже не дотянули... Только вот... Можно бы и забыть о нем, но увы!
– здесь, в подернутом червоточинками дубовом гробу, совесть моя так основательно растормошена оглушительными маршами бомбовых разрывов, что уже не столь покладиста как прежде и не дает мне спокойно отлежать свое. А ведь раньше мне так легко удавалось с ней договариваться, прикармливая объедками с моего стола, и так вплоть до самого рокового момента жизни моей. Но нынче она вышла из повиновения и былая податливость возвращается к ней лишь изредка, да и то в минуты, которые я предпочитаю называть минутами слабости. Что ж, приходится уныло вспоминать и о том, как не хотелось пожимать чью-то ненадежную или даже кровавую руку, но не пожимать ее было нельзя. И о том, как виновато и незаметно отводились при этом в сторону глаза. И о том, как шагал все выше и выше по ступенькам власти, считаясь только с тем, что надо поднятся еще выше по лестнице, и как я выдохся на этом подъеме, и как понудила меня жизнь в конце прислониться к перилам и умерить свой пыл. И о том моем бессмысленно-мужественном интервью, и о нашем молчании, Антон, и о том, что любовь надо уметь защитить... К сожалению, я понял, что за добро следует бороться с открытым забралом лишь тогда, когда занавес начал опускаться и было уже слишком поздно. Я понял, что в жизни ты либо странствующий рыцарь круглого стола, либо прислужник той изменчивой меры зла, что позволяет нам вечером засыпать с туманной надеждой на светлое утро. Третьего не дано. А что если жизнь твоя всего лишь цепочка недоразумений и неисправимых ошибок, и посмертный удел твой - борьба с собственной памятью в холодном подземелье? Впрочем, я не уверен, Антон, что ты поймешь меня. Ты всегда называл Добром чуточку другие вещи - те, что попроще и подоступней.
Ниточки рвались и рвались, но все что случилось с нами до ТОЙ женщины было, я верю, переносимо. Но вот ОНА появилась, повелительно повела слабым плечиком, и нашей судорожной дружбе суждено было выйти из нового испытания с окончательно подбитым носом. Все это, должно быть, вполне закономерно - испокон веку если между друзьями, даже более надежными, чем были мы с тобой, становится девушка, потерь почти невозможно избежать. Чрезвычайно трудно. Но надо же было, чтобы на моем пути очутился именно ты, старый друг детских лет моих. И это при тех потерях, которые наша дружба и без того уже понесла. Ведь ты был единственным, кого я порой посвящал в свои "дела сердешные", да и ты, помнится, не оставался у меня в долгу. Хоть эту сторону наших отношений мы до поры до времени как-то оберегали от грубых столкновении с действительностью. Оберегали, да так и не уберегли. В том, что в конце концов надорвалась и эта, казалось, самая надежная, самая прочная нить, можно было бы, конечно, обвинить мое себялюбие, но ведь ты, друг мой, совсем не захотел с ним считаться. Старый, но вечно юный вопрос о том, что главнее - любовь или дружба, ты разрешил в пользу любви, и у меня не хватает духу осуждать тебя за это, хотя мне иногда кажется (грешен, грешен!), что ты, оставшись верным себе, попросту подобрал плохо лежащую драгоценность и положил ее себе в карман. Ты перешагнул не только через мои надежды и нашу дружбу, но и через слабые сомнения этой растерянной девушки. Ты победил, все остальное - не в счет.
Десять долгих лет лежат между двумя далекими ночами. Ночь первая - тогда ты ликовал и, перебрасывая мне пачку за пачкой, подсчитывал свой барыш, ночь, заложившая первые кирпичи в кладку выраставшей меж нами Стены, и ночь вторая - когда она бестрепетно объявила мне о своем предстоящем замужестве. Это было, как я сейчас думаю, лучшее десятилетие моей жизни - десятилетие любви, познания, стремительных перемен и веры в будущее, но и то ведь правда, что за эти десять лет наша дружба по известным тебе причинам основательно поизмельчала. Может именно в ту пору ты и решил, что и вовсе не обязан нести по отношению ко мне каких-либо серьезных моральных обязательств. Я ведь вышел на подъем, да еще на какой крутой подъем. Ты ведь не знал чего стоило мне оставить науку, тебе казалось будто я не понимал двойственности своего положения. Не ведал ты и о том, что я давным давно сжег свою сотню тысяч (сто десять тысяч - если быть точным) в укромном сельском местечке. Ты и в грош не ставил сложившееся вокруг моей горсоветовской деятельности общественное мнение и предпочел судить строго - вот, полюбуйтесь на перебежчика, предавшего науку потому лишь, что она не воздала ему по кажущимся заслугам! О, конечно, ты не утверждал такого вслух - но ты подразумевал именно это и продолжал хранить многозначительное молчание, растягивая порой свои тонкие губы в презрительной усмешке, я-то прекрасно понимал, что она означает. О, я хорошо читал по твоим губам: "Шалишь, братец, тридцать сребренников из совместно вскрытого нами сейфа - вот красная цена и твоему предательству, и твоей успешной политической карьере. Подмазал кое-кого наверху ради теплого местечка, чистюля эдакий. Уж кого-кого, а меня тебе вокруг пальца не обвести". Ты ничего не знал, да и знать не хотел ни о побудительных мотивах моих поступков, ни об истинном механизме моего неуклонного возвышения. Тебе хотелось верить только в одно: бывший физик и борец за справедливость изменил себе, сдался, пригласил в храм менял и стал выслуживаться перед власть предержащими с тем, чтобы заполучить от них льготы, привилегии и всяческие материальные блага. Тебе хотелось верить в это и ты верил. Верил - с удовольствием злорадствуя в душе. Что мог ты знать о великих надеждах - таившихся в глубинах моей души надеждах, которыми я ни с кем не поделился бы даже на смертном одре? Ничего. Но все-таки в самой глубине оскорбленной души я удивлялся тебе: неужели мой старый, хотя и непутевый друг находит себя вправе с легким сердцем осуждать меня только за то, что я честно признал свое научное банкротство? Неужели он не дает себе задуматься над вероятностью того, что человек единождый уже рискнувший переступить закон из чисто идейных соображений, может впутаться в политические дела не из одного только желания пожить в роскоши? Неужели тебе так ни разу и не пришло в голову, что за моим подъемом кроется нечто более значительное, нежели стремление выслужиться пред власть предержащими? Вот так - молчание в малом приводит к безмолвию в большом. Было время - мы знали друг о друге решительно все, прошло несколько лет - и мы стали чужими людьми.
Огорчала ли меня твоя презрительная усмешка, старался ли я как-то рассеять впечатление, постепенно складывавшееся у тебя о причинах моего успеха, пытался ли объясниться? Честно признаюсь - нет. Не огорчался, не старался, не пытался. Я был слишком занят собой и своими государственными делами, чтобы принимать всерьез новые факторы, вносимые в наши отношения моими служебными успехами. Я пробавлялся иллюзиями десятилетней давности, теми иллюзиями, что надолго внесли в мое сознание элемент собственного морального превосходства. Я продолжал считать тебя своим неравным другом, и нехитрый камуфляж к которому я время от времени прибегал, не мог, да и не должен был вводить тебя в заблуждение. А время летело как запущеный из пращи камень, обстановка вокруг менялась, менялось и наше положение в обществе, и вот уже ты, преисполненный сознания собственной правоты, попытался приписать мне черты отрицательного персонажа окружавшей нас действительности. Со стороны мы по-прежнему выглядели близкими друзьями, но что это было? Скорее всего - инерция, упрямство, ослиная логика излишнего политеса - все те признаки, которые чужды истинно доброжелательным отношениям между людьми. Нам бы побольше простодушия и поменьше ложной гордости, но увы... Разделявшая нас пропасть становилась все шире и глубже, и стоит ли изумлятся, что настал день... Прости, но ты ведь не любил ее так горячо, как любил я, - тебе легче было не совершать непростительных ошибок. И надо же было мне, незрячему умнику, выкопать себе яму собственными руками и довериться именно тебе! А все потому, что мы не сберегли нашу дружбу - не зная всей правды у нас не хватило духа поговорить начистоту, не хватило мудрости простить друг другу то, что можно и должно было простить. Вот и я виню тебя в том, что ты не поинтересовался причинами, направившими мою жизнь по новой стезе, но мог бы я сказать хоть что-то путное о твоих побудительных мотивах, сомнениях, чувствах? Ничего. Я такой же болван и слепец как и ты. Вместо того, чтобы совместными усилиями разрушать Стену, мы добавляли в кладку все новые и новые кирпичи, предварительно густо обмазывая их быстро твердеющим цементом. Строительство обрастало мусорными ямами, битыми кирпичами и стеклянными осколками, и нам следовало бы разгрести свалку, пока не поздно, но мы, болваны эдакие, предпочли застыть в красивой позе перед кривым зеркалом и любоваться своим неправильным отражением. Мы повели себя как белоручки не пожелавшие взять грабли в свои изнеженные руки. А ведь накопилось столько всего - совместные попойки с Хозяином, полуночный скрип половиц в его темной квартире, твой хищный и недобрый взор плотоядно ласкавший разноцветные кредитки, озарившее лесную глушь живительное пламя в котором они сгорали, твое завидное благополучие в те времена, когда у меня каждый рубль был на счету и, кроме всего прочего, многообещающие служебные успехи наполнявшие мою жизнь новым смыслом в ту пору, когда защита диссертации тебе только снилась, ну и, вдобавок, ТА женщина. Неисповедимы пути господни!