Шрифт:
Площадь с веселящейся толпой вконец опротивела ему. Он повернул обратно.
По Аллее все еще тянулась вереница пролеток и карет. В одной из них мелькнуло бледно-голубое платье.
"Панна Изабелла?.."
У Вокульского заколотилось сердце.
"Нет, не она".
Вдали изящной походкой прошла красивая женщина.
"Она?.. Нет. Зачем ей тут быть?" - Так прошел он Аллею, Александровскую площадь, Новы Свят, все время высматривая кого-то и все время обманываясь.
"Так вот оно, мое счастье?
– думал он.
– Что доступно, того я не хочу, а цепляюсь за то, что не дается в руки. Неужели это и есть счастье? Кто знает, может быть, смерть не так уж страшна, как представляют себе люди".
И впервые показался ему отрадным крепкий, непробудный сон, которого не потревожат ни желания, ни надежды.
В то же самое время панна Изабелла, вернувшись от тетки домой, чуть не с порога закричала панне Флорентине:
– Вообрази... он был на приеме!
– Кто?
– Ну, этот... Вокульский...
– Почему же ему не быть, если его пригласили?
– удивилась панна Флорентина.
– Да ведь это наглость! Это неслыханно! И вдобавок, представь, тетка от него без ума, князь чуть не вешается ему на шею, и все хором твердят, что это знаменитость... Что ж ты молчишь?
Панна Флорентина грустно усмехнулась.
– Это не ново. Герой сезона... Зимою был в этой роли пан Казимеж, а лет пятнадцать назад... даже я, - тихо прибавила она.
– Да ты рассуди: кто он такой? Купец... купец...
– Дорогая Белла, - отвечала панна Флорентина, - я помню, как в свете увлекались даже циркачами. Пройдет, как всякое увлечение.
– Боюсь я этого человека, - прошептала панна Изабелла.
Глава десятая
Дневник старого приказчика
"Итак, у нас новый магазин: пять витрин, два склада, семь приказчиков и у входа швейцар. Есть у нас и экипаж, блестящий, как начищенный сапог, пара гнедых лошадей, кучер и лакей в ливрее. И все это свалилось на нас в начале мая, когда Англия, Австрия и даже обессилевшая Турция очертя голову вооружались.
– Милый Стась, - говорил я Вокульскому, - все купцы смеются над тем, что мы столько тратим в теперешние неспокойные времена.
– Милый Игнаций, - отвечал мне Вокульский, - а мы будем смеяться над всеми купцами, когда наступят более спокойные времена. Сейчас самая подходящая пора вершить дела.
– Да ведь европейская война, - говорю я.
– на носу. А тогда не миновать нам банкротства.
– Пустяки. Брось ты думать про войну, - отвечает Стась.
– Вся эта шумиха утихнет через несколько месяцев, а мы тем временем обгоним всех конкурентов.
Ну, и нет войны. В магазине у нас толчея, как на богомолье, на склады, как на мельницу, беспрерывно привозят и увозят товары, а деньги так и сыплются в кассу, что твоя мякина. Кто не знает Стася, скажет, пожалуй, что он гениальный купец. Но я-то знаю его, потому и спрашиваю себя все чаще: зачем ему все это?
– Warum hast du denn das getan?
Правда, и ко мне не раз обращались с подобного рода вопросами. Неужто я в самом деле уже так стар, как покойница Grosmutter, и не могу понять ни духа времени, ни помыслов младшего поколения?.. Ну нет! Дело еще не так плохо...
Помню, когда Луи-Наполеон (позднее император Наполеон III) бежал из тюрьмы в 1846 году, вся Европа так и забурлила. Никто не знал, что будет. Но все рассудительные люди к чему-то готовились, а дядюшка Рачек (пан Рачек женился на моей тетке) все твердил свое:
– Говорил я, что Бонапарт еще вынырнет и заварит им кашу! Да вот беда: что-то я на ноги стал слабоват.
1846 и 1847 годы прошли в великой сумятице. То и дело появлялись какие-то газетки, а люди пропадали. Не раз я задумывался: не пора ли и мне пуститься в широкий мир? А когда меня одолевали сомнения и тревога, я шел после закрытия магазина к дяде Рачеку, рассказывал, что меня терзает, и просил, чтобы он посоветовал мне как отец.
– Знаешь что, - отвечал дядя, стукнув себя кулаком по большому колену, - посоветую я тебе как отец: хочешь, говорю тебе, так иди, а не хочешь, говорю тебе... так оставайся.
Но в феврале 1848 года, когда Луи-Наполеон был уже в Париже, однажды во сне явился ко мне покойный отец, такой, каким я видел его в гробу. Сюртук застегнут наглухо до самого подбородка, в ухе - серьга, усы нафабрены (это Доманский ему подчернил, чтобы отец пред судом божиим не ударил лицом в грязь). Стал он во фронт у дверей моей комнатушки и сказал такие слова:
– Помни, сорванец, чему я учил тебя...
"Сон - морока, положись на бога", - думал я несколько дней. Но магазин мне уже опостылел. Потерял я склонность даже к Малгосе Пфейфер, - царство ей небесное, - и сделалось мне на Подвалье так тесно, что никакого терпения не стало. Пошел я опять посоветоваться с дядюшкой Рачеком.
Помню, он лежал в постели, укрытый тетушкиной периной, и пил какие-то горячие снадобья, чтобы пропотеть. А когда изложил я ему все дело, он сказал:
– Знаешь что, посоветую я тебе как отец. Хочешь - иди, не хочешь оставайся. Только сам я, если б не подлые мои ноги, давно бы уже был за границей. Да и тетка твоя, скажу я тебе, - тут он понизил голос, - так меня зудит, так зудит, что уж легче бы мне слушать канонаду австрийских пушек, чем ее трескотню. И сколько поможет она мне своим притиранием, столько испортит своим ворчанием... А деньги-то у тебя есть?
– прибавил он, помолчав.