Шрифт:
Собираясь, я ощущала себя так, будто иду в бой: все было внутри напряжено, будто натянутая тетива, и радостно. Знало мое сердце: это последний день среди людей. Приняв посвящение, где бы я ни жила, такой больше не буду. И от этой мысли становилось тревожно и сладко.
Дорога недолгой оказалась, к сумеркам были на месте. С холма, на котором наш шатер стоял, видно было, как огни костров горят по урочищу — вдоль всех подножий и по склонам, только сама поляна оставалась темна, как озеро. У нашего шатра тоже горел огонь, и вкруг него уже все главы родов сидели — двенадцать человек с младшими сыновьями.
Все люди поднялись, когда подъехал отец к шатру. Старшие братья тут же были, поспешили к нему, коня забрали. На праздник без слуг мы ездим, ведь это наш праздник, и слуги, чужих кровей люди, не должны там быть. Отец мой прошел и сел со всеми на белый войлок. Братья ужин варили; мы с Очи достали лепешки, всем раздали. Сели есть; похлебка была рыбная, жидкая — так мы постимся всю умирающую луну перед праздником. Первая, голая весна — голодное для всех время, дичь бить уже запрещаем, а скот резать еще рано; только рыбой, да хлебом, да корнями питаемся. Но все знают, все чуют, что так только до второй, зеленой весны. Там-то и заживем!
Трапеза прошла в молчании, а как наелись мужчины, так стали рассказывать отцу, куда какой род откочевывает на лето, кто в прежних местах будет, кто новые выпасы искать станет. Отец кивал, иногда переспрашивал. Я дивилась, как помнит он все, ведь семей в каждом роду много, а иные начинают делиться, но он помнил их все и, случалось, даже поправлял глав родов. «Как же надо свой люд знать! — думала я. — Как же Санталаю сложно будет запомнить все это!» И оборачивалась на брата, но он, казалось, не был всем этим занят, негромко говорил со своими сверстниками, пришедшими вместе с отцами.
Заметив мой взгляд, он обернулся весело:
— Ты серьезна, сестричка, будто не на праздник приехала. Улыбнись, Ал-Аштара, еще не в чертоге ты, и не завтра тебе плясать Луноликой танец.
Я помню, меня странно поразили его слова. Будто забыла, что завтра встречусь с девами из чертога. Что будут они танцевать танец Луноликой, от которого всегда приходила я в трепет. Но представить, что сама когда-либо буду крутиться в нем, не могла. И, подумав о том, как близка к этому танцу, я ощутила, что ладони мои вспотели. Не знала я тогда до конца своей доли.
Расскажу теперь про праздник, лето зовущий. Сколько лун прошло с той весны, а он жив во мне. Сколько весен с тех пор я встречала, но помню только его так, будто случился он день назад.
Ночью в долину спустился западный ветер. Непостоянство несет он. Не холодный, но резкий, ветер дул и гнал облака, они сменялись на небе вмиг, рождая зыбкое, тревожное чувство. Отец с главами родов на заре возжигал огонь на холме и вопрошал у духов; те сказали, что грядут неизбежные перемены для всех: и люда, и родов, и нашей, царской семьи. Так сказали духи и так передал отец люду, спустившись с холма и разжигая общий костер от того, первого. Так услышала я, но и без этих слов уже ощутила и могла бы сказать то же самое.
Праздник пошел своим чередом. В ярких одеждах, на конях спускались люди в долину, и она закипала, как гигантский котел. Полы шуб и юбок летали на ветру, конские волосы на верхушках шапок у воинов развевались. Высокие прически замужних женщин кренились и качались, птички из кожи, войлочные шарики и фигурки из золоченой кости слетали с них, как перья, женщины пригибались, а их дети лезли им на плечи удерживать прически или бросались врассыпную, подбирая безделушки, покинувшие головы матерей. Ветер играл с людьми в то утро. Ветер играл с хвостами коней, заплетенными в тугие косы, а гривы у всех были стрижены и убраны в золотые нагривники.
У моей Учкту красной шерстяной нитью был заплетен хвост, такие же красные кисти свисали с нового седла, и ветер задувал их под брюхо лошади, когда спускались мы с холма. Узда блестела золотом, нагрудный ремень тоже блистал — как на войну, спускались мы с Учкту от отцова шатра в то утро, сверху наблюдая собравшееся внизу море людей. Мы были каплей, готовой влиться в это море, — я и Очи, бок о бок со мною ехавшая.
Три другие мои девы ждали внизу. Ильдаза и Ак-Дирьи накрасили даже лица — белой глиной осветлили кожу, подвели черным до переносицы брови, глаза обвели темно-синим, так что огромными казались теперь, словно коровьи, глаза, а губы алые, яркие, манящие сделали. Странно мне было видеть их лица такими.
— Праздник сегодня, — сказала Ильдаза. — Последний наш среди людей день. Надо такими быть, чтобы все нас запомнили.
— Ты думаешь, нас не запомнят? — сказала я. — Луноликой матери дев помнят всегда.
— Кто же их помнит по имени? Мертвый в кочевье — лишний груз, — сморщилась Ильдаза. В ее лице мне было трудно читать в тот день ее настоящие мысли.
А у большого костра уже готовилось подношение молодой весне: уже зарезали белую корову-яка, уже на ее шкуру, разложенную на камне перед огнем, сыпали очищенные кедровые орешки, лили молоко, посыпали мукой. На костре варили мясо, и всем, кто подойдет, давали его — обычно приводили слабых или детей, чтобы сытной похлебкой порадовать после поста. А отец ждал пленников, которых отпускать в тот год собирались.