Шрифт:
– "Да, я свободен..."
– "В таком случае, Коленька, пойди к себе в комнату: соберись прежде с мыслями. Если ты найдешь в себе нечто, что не мешало бы нам обсудить, приходи ко мне в кабинет"..
– "Слушаю, папа..."
– "Да, кстати: сними с себя эти балаганные тряпки... Говоря откровенно, мне все это крайне не нравится..."
– "Да, крайне не нравится! Не нравится в высшей степени!!!"
Аполлон Аполлонович уронил свою руку; две желтых костяшки отчетливо пробарабанили на ломберном столике.
– "Собственно", - запутался Николай Аполлонович, - "собственно, надо бы мне..."
Но хлопнула дверь: Аполлон Аполлонович про-циркулировал в кабинетик.
У СТОЛИКА
Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал - на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида "Distribution des aigles par Napoleon Premier". Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.
Что он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать... Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.
Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль...
Не пора ли идти объясняться - в чем объясняться?
В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: "Приходите, идите ко мне - к старинному солнцу!"
Но солнце ему показалось громаднейшим тысяче-лапым тарантулом, с сумасшедшею страстностью нападавшим на землю...
И невольно Николай Аполлонович зажмурил глаза, потому что все вспыхнуло: вспыхнул ламповый абажур; ламповое стекло осыпалось аметистами; искорки разблистались на крыле золотого амура (амур под зеркальной поверхностью свое тяжелое пламя просунул в золотые розаны венка); вспыхнула поверхность зеркал - да: зеркало раскололось.
Суеверы сказали бы:
– "Дурной знак, дурной знак..."
В это время, среди всего золотого и яркого, за спиной Аблеухова встало неяркое очертание; по всему такому немому, как солнечный зайчик, пробежало явственно бормотание.
– "А как же... мы..."
Николай Аполлонович поднял свой лик...
– "Как же мы... с барыней?"
И увидел Семеныча.
Про возвращение матери он и вовсе забыл; а она, мать, возвратилась; возвратилась с ней старина - с церемонностью, сценами, с детством и с двенадцатью гувернантками, из которых каждая собою являла олицетворенный кошмар.
– "Да... Не знаю я, право..."
Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.
– "Барину, что ли, докладывать?"
– "Разве папаша не знает?"
– "Не осмелился я..."
– "Так идите, скажите..."
– "Уж пойду... Уж скажу..."
И Семеныч пошел в коридор.
Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело - ужасно!
Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа - все провалится; все уж валится, валится; и - будет: бред, бездна, бомба.
Бомба - быстрое расширение газов... Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.
В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то - из резины, не то - из материи очень странных миров; эластичный комочек, касался пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пёпп-пеппёп; и опять: пёпп-пеппёп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, - все ширился, ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.
И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук: