Первенцев Аркадий Алексеевич
Шрифт:
Ухналь не дочитал до конца листок, задумался.
– Це не нашего куреня и не в нашем крае, - сказал он.
– А у вас не так?
– И Ганна принялась перечислять злодейства.
– Наша власть должна быть страшной, - повторил Ухналь слова, бездумно заимствованные у своих вожаков.
– Потрибна жестокость, Ганна.
– Так люди проклинают вас за жестокость!
– Цього не треба боятысь.
– Та за що так?
– с сердцем вырвалось у Ганны.
– Мы должны добиться, щоб ни одно село не признавало Радянськой влады. Мы за незалежну неньку Украину, - снова упрямо повторил Ухналь и прекратил бесцельный спор, хотя и почувствовал в словах Ганны убийственную правду.
И все же он попытался окрутить Ганну знакомым способом. Он навел на нее Катерину, и та через своего резидента подобрала к ней ключик, завербовала Ганну.
Став соучастницей, Ганна потеряла покой.
Мария Ивановна, ее соседка, сорокалетняя женщина, страдающая слоновой болезнью, просто диву давалась перемене, внезапно происшедшей в Ганне.
– Ты чего закручинилась?
– допытывалась она.
– Коли хвороба, объясни мне. Найдем лекаря, что ж я, даром служу в лекарне?..
– На мою боль не найти лекаря.
– Ганна уклонялась от прямого ответа, знала: за разглашение тайны - удавка.
Однако сердобольная медсестра помогла Ганне в другом - она рекомендовала ее жене начальника пограничного отряда.
А получилось так. Марию Ивановну прислали из больницы поставить подполковнику банки. Справившись с делом, она своим женским глазом заметила неаккуратность на кухне, вымыла посуду, вычистила толченым кирпичом сковородки и кастрюли, постирала кухонные полотенца.
Вероника Николаевна хотя и кочевала вместе с мужем, но мамочки - своя собственная, а потом свекровь - избаловали ее. Веронике было тридцать два года, заглядывая вперед и с ужасом представляя себя "сорокалетней старухой", она берегла себя, свои руки, следила за прической, был грех: ревновала мужа. Не имея особых на то оснований, она старалась долго не оставлять его одного, чтобы не подвергать соблазнам, помня, что береженого и бог бережет. Вероника Николаевна и сюда приехала из Львова, заглушая чувство страха; чего только не наговорили ей о рыцарях трезубца. Двоих детей она пока оставила на свою мать.
Бахтин любил жену именно такой, какой она была, и хотя за работой скучать было некогда, все же тосковал в одиночестве. Но когда Вероника Николаевна приехала, вместе с радостью пришла и тревога. И тут неожиданно объявилась Мария Ивановна с предложением.
– И не думайте делать все сама, Николаевна, - певуче, медлительно, с расстановкой выговаривая слова, убеждала она.
– Домашнее хозяйство затянет, состарит, чадом пропитает насквозь. Хорош сазан в сметане, а ежели от таких волшебных пальчиков будет разить рыбой...
– Она закатила глаза, оборвала довольно ясный намек, заставивший сильнее забиться ревнивое сердце Вероники Николаевны.
– Сейчас вы куколка. Платьице, как у гимназистки, золотая цепочка, фигурка - дай бог каждой в восемнадцать. А прикуетесь к плите?.. А Ганна чистая, прилежная, пирожков напечет - язык проглотите, ряженку заквасит, постирушки-прибирушки, и знать ничего не будете. Милуйтесь, красуйтесь! Пока молодые, только в поворковать. А бандитов не бойтесь. Что они вам? Читала я про тигров, живут в лесах, в горах. Кто тигров тех видел? Что они, в кино ходят, в баню иль на базар? Живут в своих чащобах - и пусть... Кому надо, тот и пошлет пулю в того тигра. У нас город. Идешь по улице, туда глянешь - солдат, обратно солдат. Куда им, зрадныкам!
Медсестра ушла. А вскоре в квартире Бахтиных появилась тихая, молчаливая молодая женщина с васильковыми очами, такими грустными и даже напуганными, что смотреть в них иногда становилось невмоготу отзывчивой и беспечальной Веронике Николаевне. С этим приходилось мириться - зато в домике все засверкало, а муж охотно выгадывал время для обеда, искусно приготовленного Ганной.
– Не знаю, как и отблагодарить Марию Ивановну, - говорила Вероника Николаевна.
Все складывалось хорошо. Дом у Вероники Николаевны наладился, она уже подумывала вызывать детишек из Львова, пока те еще не пошли в школу. Из-за одного молока, да творога, да яиц-крашенок стоило приехать сюда.
И вот, казалось, все так удачно сложившееся неожиданно пошло вкривь и вкось.
Ганна впустила прибывшего к ней Ухналя не как своего ухажера, а как связника, знавшего секретное слово. Впустила и насмерть перепугалась.
– Уйди!
– умоляла она.
– Не могу, пока не выполню задачу.
– Не хочу знать твоих задач!
– Ганна обеими руками закрыла себе уши.
– Не хочу! Не хочу!
Ухналь невозмутимо наблюдал за ней. Разлука распаляла его, в голову стучалась наглая мысль: "Крути ей руки, Ухналь, на перину, была не была". Но второй человек, осторожный, расчетливый исполнитель, требовал другое: "Пока не трожь". Подметное письмо, спрятанное за пазухой, жгло волосатую грудь.
– Мои задачи - твои задачи... Канарейка.
Вздрогнула молодица, услышав свою кличку, побледнела.
– Що треба?
– спросила она, не открывая лица.
Ухналь повел белесой бровью, проверил, как висит чубчик над пустой глазницей, и левой рукой полез за ворот холстяной рубахи, вынул теплый клок бумаги.
Ганна бессильно опустила руки, опасливо наблюдала. Вопросы задавать она не имела права, раз названо ее псевдо, и перед ней сидел не просто парубок, а представитель загадочного и страшного "провода".
– Оцю гамагу треба подкинуть твоему хозяину.
– Що в ней?
– не удержалась Ганна.
– Ни я не знаю, ни ты знать не должна, Канарейка.
Услышав вновь свою кличку, да еще произнесенную с издевкой, Ганна заплакала.
Ее слезы тронули очерствевшее сердце бандита.
– Хай они плачут, Ганна. Утрись!
– Що мэни робыть?
– Я вже сказал.
– Ухналь погладил ее на этот раз покорное плечо. Дала бы мне согласие, я бы...
– Он не договорил.
Ганна вскочила, бледное лицо ее вдруг порозовело.