Шрифт:
А среди ночи Бессонов проснулся настолько внезапно, что пробуждением, очнувшимся сознанием немного даже опоздал - глаза уже четко смотрели в окошко на показавшийся до нестерпимости ярким чуть ущербный диск луны. Что-то шумнуло на улице, скрипнуло и будто ткнулось дерево о дерево. "Опять мишка пришел?" - подумал Бессонов. Он встал, посмотрел в окошко, но ничего не увидел, кроме залитого желтизной берега и по-лунному светлого, сине-молочного, мерцающего яркой чешуей моря. Бессонов накинул сорочку, взял с полочки два патрона, снял ружье с гвоздя, тихо зарядил и на цыпочках пошел к двери. Она оказалась не запертой на крючок, он осторожно пихнул ее, впуская в домик лунный свет, и тихо вышел. Никого не было в дворике, он обошел барак слева, потом справа, вернулся, постоял, прислушиваясь, и будто что-то услышал от берега, осторожно пошел туда. И точно: на секунду увидел фигуру, оттененную луной, прочерченную темно и неразборчиво, но он сразу понял, что фигура - человеческая. Он подошел к берегу и увидел, что человек зашел в воду, в тягучие волны, и поплыл, не плеща, тихо и ровно, и Бессонов уже знал, кто это. Он поискал и увидел на камне одежду, прислонил ружье к камню и сел рядом, удивляясь не столько странности Тани, сколько бесстрашию или не бесстрашию, а неспособности осмыслить окружающую ночь и темное море, удивляясь ее бесшабашности и терпению: вода с этой стороны острова из-за близкого северного течения была всегда по-весеннему холодна.
Минут через пять Таня уже плыла к берегу. Бессонов сидел, не шевелясь, облокотившись о колени, и видел, как она стала выходить из воды обнаженная, как осторожно ступала, боясь поранить ноги об осколки раковин, и луна, сиявшая над ее правым плечом, блестела на плече, на руке и на маленькой вздернутой грудке. И ночь, море, женщина, слитые с лунным светом, - все это рождало в нем даже не решенность его сомнений последних двух-трех дней, а спокойное ощущение завершенности вообще каких-то общих тяжелых мыслей, составлявших его суть последние годы. Она, только выйдя на берег, увидела его и обхватила себя руками.
– Ой!.. Отвернись...
Но он и по ее интонации, и по ее движению угадал, что увидела она его и узнала, когда еще была в воде и шла к берегу. Он чуть отвернулся. Она стремительно подошла, потянулась к одежде, но он перехватил ее руку, притянул к себе и, поднимаясь, поднял ее, мокрую, холодную, на руки. Она еще сильнее сжалась, словно в испуге, он почувствовал ее дрожь и мурашки по холодной мокрой коже. Она сказала потухшим голосом:
– Не надо, Семен.
Он молча понес ее в сторону от избушки, чувствуя, как молотит у него в груди, и заполошно думая о себе: "Дурак... как мальчишка..."
* * *
Бессонов теперь узнавал то, что ему доводилось только слышать: бывают женщины, в распущенности своей, в растленной легкости таящие неодолимую притягательность. И то, что прежде могло быть в нем брезгливостью к ней так по крайней мере он мог бы назвать свои чувства, - вдруг обернулось необузданной и ревнивой жадностью к ней, к ее телу.
Бессонов выходил к Тане в теплые ночи, и они шли подальше по пляжу и, захлебываясь страстью, валились на песок. Если же непогода набухала в небесах и накрапывал дождь, они прятались в такелажке, где пахло бензином от железной бочки и вяленой рыбой от кучи сетей. Измаявшись, они по полночи паръли между сном и явью, лежа на сетях, и Бессонов слушал, как женщина, вжавшись, растворившись в нем, шептала горячо и влажно на ухо сквозь полудрему:
– О чем я думала?.. А почему ты спросил?.. Ни о чем не думала... Если бы я думала... Разве я лежала бы с тобой в этом сарае? Ни о чем я не думала... Ни о чем не хочу думать...
Через несколько часов начинал вращаться новый день, и Бессонов, опьянев от недосыпания, несся на дневной карусели, видя только веселое мельтешение вокруг. Но, несмотря на опустошенность, на "причумленность", был он весел, громогласен и деятелен. Знал, что держат в душе на него рыбаки, и оттого еще больше духарился.
– Ну что, вперед - море зовет!
– беззлобно орал он. И весь день сыпал шутками, несмешными и грубоватыми, он словно забивал ими бреши в те саркастические недомолвки, в которые могло хлынуть чужое зубоскальство. Рыбаки шли к кунгасу, несли двигатель, весла, несли себя, тяжелых, упакованных в костюмы, и перед ними расстилался тот же берег, тот же лес справа и океан слева, и Бессонов чувствовал взгляды на спине... А что было в их взглядах? Он же знал, что там было. Не зависть, конечно, а ошарашенность, недоумение: мол, совсем сдурел. А что он мог поделать? Уже ничего. Тогда он поворачивался к ним и говорил:
– Жора! Покрась усы в зеленый цвет.
– Зачем?
– терпеливо подыгрывал Жора.
– Для маскировки.
Но притворство тут же валилось в некий колодец, и он без жалости забывал, что говорил и что делал. И неутомимо, ежеминутно происходило с ним одно: он все время подспудно чувствовал, видел ее и видел упрек людей вокруг и упрек всего мира и вызывающе плевал на этот упрек...
Случилось, что охватило его безрассудство: на третий или четвертый день он сказался больным и отправил рыбаков в море, чтобы остаться наедине с Татьяной... Он лежал на койке, широко раскинувшись, она, влажная, размякшая, лежала у него на груди, а он бессвязно думал, зачем же на белый свет рождаются такие существа, как она, будто природа озабочена вовсе не тем, чтобы утучнять и возвеличивать жизнь, а чтобы маять и дурачить людей. И он с удивлением слушал, как горячо говорила она ему:
– Ах, если бы ты знал, как мне хочется иной раз такого...
– Чего же такого?
– Не знаю...
– Она тихо смеялась, ткнувшись ему в шею.
– Хочется, чтобы мужики из-за меня подрались. Да, чтобы из-за меня набили друг другу морды... Да я бы тогда... Я бы!
– Ну что бы ты тогда?
– ...Но ведь такое оно и есть, настоящее бабье счастье. А ты ду-умал... Ты думал, что бабе теплый угол нужен и мужик кондовый с толстой рожей?.. Как бы не так. Бабе нужно, чтобы вы друг другу кулаками... Да в кровь!