Шрифт:
Вторая заметка (10 ноября).
«Одичание— вот слово; а нашел его книжный, трусливый Мережковский. Нашел почему? Потому что он, единственный, работал… Итак, одичание.
Черная, непроглядная слякоть на улицах. Фонари — через два… Молодежь самодовольна, „аполитична“, с хамством и вульгарностью. Ей культуру заменили Вербицкая, Игорь Северянин и пр. Языка нет. Любви нет. Победы не хотят, мира — тоже. Когда же и откуда будет ответ?»
Гибель старого мира и великое возрождение в будущем— так переживал Блок войну 1914 года. П. Сухотин, [73] рассказывая о своей встрече с поэтом «в ночном притоне», подтверждает это заключение.
73
П. Сухотин. Памяти А. Блока. «Красная нива». 1924 год.
«Мы в ночном притоне, — пишет он, — за кособоким столиком… И перед нами чайник с запрещенной водкой… А рядом навзрыд плакал опьяненный деревенский парень… Мы расстались. Но как-то именно в эту встречу Блок сказал мне: „А кончится эта страшная кутерьма — и кончится чем-то хорошим“».
В 1914 году Блок заканчивает цикл «Пляски смерти». Последнее стихотворение «Вновь богатый зол и рад» написано в ритме фабричной песни под гармошку; бледный месяц смотрит с кровель каменных громад; не ищи царя во дворце — он не там:
Он — с далеких пустырей В свете редких фонарей Шея скручена платком, Под дырявым козырьком Появляется. Улыбается.Этот призрак оживет в поэме «Двенадцать», превратится в красноармейца Ваньку:
Он в шинелишке солдатской С физьономией дурацкой Крутит, крутит черный ус, Да покручивает, Да пошучивает.В ритме фабричной песни Блок уже слышит «революционный шаг» Двенадцати.
Следующий цикл стихов озаглавлен «Жизнь моего приятеля». Страшная пустыня жизни, безверие и грусть в черной душе; пройдет ненужный день, наступит ночь и
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта Придут тебе на ум. Тоска сожмет горло и выгонит на «улицы глухие»: Куда ни повернись, глядит в глаза пустые И провожает ночь…И тогда всё: печаль, томление, малые труды и мелочные заботы — кажется таким ничтожным:
И, наконец, придет желанная усталость, И станет все равно… Что Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость! Ну, разве не смешно?Тема «потери души», «смерти заживо» возвращается с упорством навязчивой идеи: тут и бесшабашная удаль проигравшегося игрока, и мрачное шутовство пропойцы, и равнодушный цинизм «пропащего человека». Жил в чаду, утешался мукой ада
Пробудился: тридцать лет. Хвать-похвать, а сердца нет. Сердце — крашеный мертвец. И когда настал конец, Он нашел весьма банальной Смерть души своей печальной.Немцы называют это «юмором висельника». Поэт играет на снижении высокой романтической темы («гибель души»), погружая ее в пошлость мещанского быта:
Когда невзначай в воскресенье Он душу свою потерял, В сыскное не шел отделенье, Свидетелей он не искал.А свидетели были: старуха в воротах, дворник, дворовый щенок и обмызганный кот. Это— прием гоголевского гротеска: так и майор Ковалев «невзначай» потерял нос.
В следующем стихотворении, написанном вольным стихом, — иронический протокол дня поэта:
День проходил, как всегда, В сумасшествии тихом.Вокруг говорят о болезнях, врачах, службе, газете, Христе. Поэты присылают свои книжки, влюбленные дамы — розы, курсистка— рукопись с эпиграфами из Надсона и символистов, критик громит футуризм и восхваляет реализм; а вечером в кинематографе барон целуется под пальмой «с барышней низкого званья». И только ночью волнуют сны из иного мира:
Нет, очнешься порой, Взволнован, встревожен Воспоминаньем смутным, Предчувствием тайным…Бесплодный жар вдохновения, ненужные мечты; не лучше ль, чтоб и новый день проходил, как всегда.
В сумасшествии тихом.Два последних стихотворения цикла озаглавлены «Говорят черти», «Говорит смерть». Черти советуют писать греховные стихи, пить вино и целовать женщин, — ведь все равно наступит «сумасшедший час», когда поэт будет проклинать их в «исступленном покаянии»:
И станешь падать. Но толпою Мы все, как ангелы чисты, Тебя подхватим, чтоб пятою О камень не преткнулся ты.Страшно, когда тайная жизнь души лежит перед глазами, как механизм разобранных часов; когда знаешь, что грех неизбежно сменится покаянием, а покаяние новым грехом. Страшна эта мертвая закономерность в живом, необходимость в свободе. Для Блока это и есть Дьявольское «искушение в пустыне»; вот почему — евангельские слова: