Шрифт:
Кривой сдвигает брови: нет, не может Кузька знать дельной, помогающей арестанту, молитвы. Куда ему?
Он до пены на губах ненавидит конокрадов, всех задирает, у новичков отбирает последнюю копейку.
– Что-то мине не это. Вы вправду?
– А ну да! Давай возьмем, на троих дешевше выйдет. А?
– Неохота на пушку итти.
– На пушку? Ну, как хочешь, а мы возьмем. Кузька, иди сюда!
У изрытого оспой Кузьки вдоль щеки сизеет шрам.
Он идет так, будто собирается ударить кого-то и, не дослушав Обрубка, скупо соглашается:
– Можно...Сколько дашь?
– А пособит?
– Не ты первый.
– А ты почем за молитву берешь?
– Со своих не много: пять фунтов сахару и фунт махорки.
– Что ты? Где у меня такие деньги?
– Мерин моего деда лучше врал, да сдох.
– Да ей-богу, ты постой...
– Не выгодно стоять. Скупишься?
– выпрямляется Кузька.
– Хочешь, как сказал?
Кузька медлит немного и горячится:
– Не хочешь? Ну тогда семь фунтов сахару и два фунта махорки. Хочешь? А то еще прибавлю.
Обрубок потеет и соглашается:
– Ладно уж...
– Вот, в другой раз не брыкайся. Молитву получишь питом. Так?
Обрубок кивает, и Кузька зовет грека играть на семь фунтов сахару. Они садятся друг против друга на одеяло, Кузька, наклонив голову, не сводит глаз с мелькающих рук грека. Он играет осторожно, затем удваивает ставку, выигрывает раз, выигрывает два.
Пальцы грека двигаются медленнее, а голос Кузьки твердеет, звенит. Обыграв грека, он втягивает в игру других, выигрывает деньги, самодельную бритву, сахар, чай, обувь, белье, платье. Ему везет. Движения его точны и стремительны. Он будто не замечает, как сменяются проигрывающиеся, холодно спрашивает:
– Еще? На сколько? Что? Моя. На что играешь?
Ставь на кон... режь... моя... Чист? Или еще? Уходи.
В долг не играю. Не занимаю... Ты? Садись...
Возле него ворох вещей. Он обводит взглядом камеру и кричит:
– Кто еще? Налетай! Не хотите? Дело ваше, счастье наше.
Он щедро платит хозяину карт проценты с выигрыша, тут же выигрывает эти проценты, меняет казенное холщевое белье на только что выигранное вольное, надевает сатиновую рубаху, диагоналевые брюки, прячет деньги, в изголовье складывает вещи, закуривает и ложится на нары. Все глядят на него и шепчутся:
– Вот везло-то.
III
Арестанты гуськом ходят по выбитому ногами каменному кругу на тюремном дворе. Из-за стены им виден телеграфный столб и макушка побуревшего холма.
– Кругом арш!
– командует надзиратель.
Арестанты оборачиваются и идут по кругу в другую сторону.
– О-о, гляди, гляди!
На холме появляется баба в розовой юбке и в голубом платке. Она из-под руки вглядывается в арестантов, срывает с головы платок и по-деревенски плачет.
– Эге, птица голосистая!..
– Чья это?
– Моя, - угрюмо говорит Обрубок.
– Покажи ей кулак: чего она распелась тут?
Обрубок машет жене рукой и свирепо шипит:
– Иди, иди отсюда!
Баба плачет громче и то скрывается за стеной, то выплывает из-за нее. Ветер треплет ее платок и доносит слова:
– Де-эточки-и малы-е-еэ...
– Э-э, чорт!
Кузьке тошно: однажды сестра вот так же причитала над ним. Он вспоминает родную хату, огород, грозит жене Обрубка кулаком и кричит:
– Замолчи, холерра!!
– Цыц, а то в карцер!
– А чего она ревет?
В дверях появляются начальник тюрьмы и старший надзиратель.
– Кто кричал? Ага, в карцер!
– За что?
– За то, что кричал.
– А ей можно?
– указывает Кузька на бабу.
– Воет, хоть картину с нее пиши.
– Ты разговаривать? В карцер!
Надзиратели волокут Кузьку в тюрьму, и вскоре из окна полуподвала вырывается гул шагов, брань, треск захлопываемой двери и крик:
– Остынь!
– Ладно, остыну!
– из карцера кричит Кузька и ухарски запевает:
Двор широкий, нету кочек,
Зато много одиночек!...
Январь-февраль-март-апрель,
Январь-февраль-март-апрель...
Надзиратель выносит лесенку, взбирается по ней к окну карцера и запирает его на толстую железную заслонку:
– Пой, хоть лопни!
Нету счастья, много горя,
Конвой ходит в коридоре...
– Эх, отведет Кузька душу!
– с завистью говорит Лотошник.
– В камере не распоешься, а в карцере можно.
На соборе часы били,
Нас в окружный выводили...