Шрифт:
— Такая, брат, штука — классовая борьба, — повторил Осокин. — Это, конечно, история, но помнить её не мешает. Тем более, что разве сейчас легче? Разве придёт всё само собою, а ты его только возьмёшь, готовенькое? Не надейся… Враги, — их ещё много у нас. Они там — за рубежом. Они среди нас — замаскированные, оттого ещё более опасные. Они в нас самих — зазнайство, безответственность, равнодушие, расхлябанность, — пристукивал Осокин кулаком, как делал это, выступая на «летучках». — Борись с врагом прежде всего в себе — легче и лучше будет бороться с врагами внешними…
Виктор понял, что это относится к случаю с отчётом.
— Их быстрее заметишь, своих врагов, если будешь учиться видеть в глубину, а не по верхам. — Осокин показал рукой, как это — «по верхам». — Журналистика — не развлечение, а труд, такой же нелёгкий и напряжённый, как всякий, если не больше. Что случается потратить день, чтобы достать десять строк, — это ты знаешь. Но многого ещё не знаешь. Ночей бессонных, холода, слякоти, когда зуб на зуб не попадает, а тебе надо до места добраться, да с людьми поговорить, да материал написать, да потом не спать ложиться, а обратно отправляться надо, потому что твой материал ждут, — этого ты ещё не испытал. Обиды до слёз, обиды, когда клевещут, помои льют на тебя, хоть ты и прав, — не приходилось тебе терпеть. И того тоже, как при этом, чтобы правды добиться, все силы приходится напречь… Напрячь, — поправился он через мгновение.
Речь Осокина отличалась иногда даже чересчур точным литературным произношением, и вдруг в неё чужеродными телами врывались неверный оборот или неправильное ударение. Виктор часто наблюдал это у людей, которым мало пришлось учиться в детстве и которые навёрстывали образование уже взрослыми, сокращая время сна и отдыха…
— И всё-таки какой радостный труд! — сказал Осокин. — Когда видишь, как машет гигантскими шагами движение, которому ты помог развиться, когда люди благодарят тебя, что ты помог им избавиться от нечисти и накипи на их здоровом теле, — тогда это понимаешь… Когда смотришь, как читают твою статью в цехе на перерыве, в поле на стане, как наизусть заучивают куски и произносят их на собраниях — вот что пишет газета, вот чему она учит, — готов ещё, хоть всю жизнь, итти в холод, грязь, слякоть, в воду, в огонь!
Осокин нахмурил брови:
— Не верь тому, кто скажет, что наша работа скучная, что ремесло она, а не творчество. Это те говорят, кто жизнь не любит, кто ценит в ней одного себя. Они её, нашу работу, такой и делают. Сумей душу вложить в то, что пишешь, а не ледышку, не камень холодный, один раз обтёсанный и под все размеры подогнанный, как пробка такая — поверни, в любую дырку войдёт. Сумей за сухим фактом увидеть и читателю показать самое весёлое и радостное, что может быть на свете, — коммунизм…
Осокин взял со стола пачку писем, пролистал их, словно изучая, и вдруг оседлал своего излюбленного конька, но это уже не показалось Виктору смешным, это вытекало из всего сказанного прежде:
— Письма? Канцелярия, мол, входящие, исходящие… Так, что ли? Нет, люди, живые люди, вот они, — Осокин указал на шкаф с ящиками-картотеками. — Один ящик был, когда я сюда на работу пришёл, теперь шкафа не хватает, второй надо ставить — всё у завхоза не добьюсь, — а каждая карточка — человек, наш рабочий или сельский корреспондент. И у каждого глаза, уши, у каждого мозг и совесть советского гражданина — строителя коммунизма. Почему их столько стало? Потому, что верят в свою газету, всё больше привыкают выкладывать ей свои мысли и чувства. Они наши верные помощники или мы — их, — этого не разберёшь да и не надо разбирать. Друзья и сподвижники — вот кто мы и они, равноправные строители нового общества.
Осокин отвёл взгляд от шкафа.
— А о чём пишут — это тоже надо понимать. Как поп в рождественский мороз людей крестить повёл, как кулаки учительницу затравили — вот что раньше было. А теперь ребята-комсомольцы на председателя колхоза жалуются, скупится, мол, мало денег даёт на библиотеку. Это где библиотека — в селе сибирском! Где в избе тараканы тучей по стене ходили, — как живая шевелилась, — где телок детишкам в лицо мордой тыкался, — я так жил. Или пишут ещё старики, что эмтеэс трактора плохо ремонтирует, часто стоят они, — безобразие это, конечно, и меры приняты будут, — но и то надо вспомнить, как, давно ли, старики эти, трактор видя, в кусты прятались, крестились от страха — что за чудо такое? Да что там — вот простое дело…
Осокин указал на карту:
— Видишь вон тот район?
Это был район, который обратил внимание Виктора непропорциональностью площади и количества писем оттуда.
— Самое глухое место в нашей области — тайга, топь, есть деревни, куда два месяца в год и проехать только можно. А ведь пишут и оттуда, правда, маловато, но это уж наша вина, значит, слабо ещё работаем с авторами. И о чём пишут — о том же самом — там электростанцию, рассказывают, варганят, тут сельский клуб ругают, что часто на замке. А ведь я, не так и старый, помню, два десятка грамотных у них на весь район было…
Осокин встал:
— Зачем я тебя позвал? Ругать тебя — ты и так руганый. Стыдить — и без того тебе стыдно. Позвал, чтобы, как могу, дать понять тебе, что такое советская журналистика и что такое наш журналист. Чем быстрее поймёшь, тем меньше будет ошибок… Ну, скажешь чего-нибудь?
— Я понял, — ответил Виктор. — Я буду стараться…
— Ещё вот что, — спохватился Осокин. — Ты в типографии бывал?
— Нет.
— Обязательно побывай. И любопытно это, и в работе очень поможет.