Шрифт:
– Мне нужно узнать в Аэрофлоте...
– попробовала как бы из приличия возразить женщина, но в ее голосе уже чувствовались и заинтересованность, и надежда на невинное приключение с человеком, судя по уверенности в голосе, самостоятельным.
– Я хотела узнать про самолет на Одессу.
– При встрече я вам скажу про все рейсы...
– Правда?
– обрадовалась женщина, найдя наконец-то благовидный предлог для встречи.
– Не шутите?
– Нисколько.
– Тогда ладно. Хорошо.
– Я вас буду звать Одессой? Можно?
Женщина засмеялась. У нее был по-настоящему приятный и свежий смех.
– Меня вы узнаете по газете "Воздушный транспорт" в руке, - продолжал он.
– Ведь я - Самолет Иваныч. Узнавать, как вы выглядите, не собираюсь, так как нас ведет судьба. Против судьбы не попрешь... Да будь я и негром преклонных годов, да будь в вас рост сто девяносто шесть при весе в два пуда - это несущественно, если судьба включила свои моторы. Сверим часы. Встреча в восемнадцать ноль-ноль, - уточнил он, ломая из себя военного человека.
– Только не выйдете к Херсону, идя на Одессу, - сострила женщина.
Он захохотал.
И стал звонить в диспетчерскую о рейсах на Одессу.
"Если мы сейчас не увидимся, то... то..." - думал он, и его мысли, а скорее ощущения о существовании коих он, задавленный службой, за собой не числил, как бы вскипели и устремились в область более важную, чем работа. (Неужели есть такое?) И он наконец-то пустился во все тяжкия, как старые барбосы, которые и теперь не зевают. (Он как-то забыл, что "дядя" Миша давным-давно отошел от земной суеты.)
"Итак, ощущения и энергия жизни возникают как бы из ничего, - размышлял он.
– Из легковесной болтовни с незнакомой женщиной, из полета майского жука (он вспомнил жука прошлого года, который напомнил детство, когда было много и жуков, и бабочек).
– А сколько интересных мыслей и ощущений не родилось в каждом из нас, сколько несостоявшихся поступков. Сколько возможностей упущено, чего не скажешь о старых барбосах, которые не зевали. Все это неродившиеся дети: несостоявшиеся встречи, несостоявшиеся жизни. Это желудь, раздавленный колесами, который мог бы превратиться в прекрасное дерево, где нашли бы убежище и птицы, и усталый путник... Не будь Одессы, и не было бы того, что я сейчас чувствую и плету.
До чего осточертели деловые встречи и разговоры, осторожные, прощупывающие, нечеловеческие, потому что говорят не на человеческом, а на идиотском языке. АП, ТАП, СМП, ЛПС, КВС...*. Скажи: "Самолет потерпел катастрофу, командир и пассажиры погибли" - и все расстроились, загрустили, особенно ЛПС, который примеривает на себя все виды АПов. А скажи: "Случился ТАП, КВС откинулся" - и ничего страшного. Будто тапком наступил куда-то в грязь. Ну будто кто-то из бомжей нагадил у почтового ящика, а ты пошел за газетами и... "того". Ну выкинул тапок - и дело с концом.
И друзья на работе, уходя со службы, уходят из жизни: с ними нет охоты встречаться, как пусть даже с симпатичным соседом по больничной койке.
"Я, кажется, спятил", - подумал он о том, что радуется предстоящей встрече. Но тут же решил, что разговор с глупенькой Одессой и встреча с ней - вне устоявшейся жизни и словно не от мира сего. "Она" - сон золотой. Наступит пробуждение, и обступят, как нечистая сила, ТАПы, АПы, глупая Серафимовна с барачными манерами, батька с глазами младенца и противоестественными плечищами... Рядом с ним чувствуешь себя недоноском.
Он шел к "Якорю" и думал, что для своего положения большого начальника поступает глупо, но тут же вопросил себя, что есть глупо, когда вся жизнь глупость, случайное сочетание клеток? Побегал, попрыгал, наделал гадостей себе, людям и природе и - прощайте, мои любимые вещи, ради которых шел на гадости, прощайте, высокий пост и безутешные родственники, ты - струйка дыма над трубой крематория.
Никогда Крестинин так не рассуждал, и эти мысли показались ему хотя и не очень веселыми, так как бросали тень на его жизнь (другой не будет пользуйся этой), но таили в себе неопределенную надежду; он стал догадываться как бы о существовании иного мира; в нем пробудилась тоска по тем прекрасным человеческим мыслям, которые еще не родились в его голове, забитой всяким вздором. То есть ничего особенного в голове не вспыхивало, но ощущалась возможность рождения прекрасных мыслей, пребывающих пока в свернутом виде.
"Итак, - рассуждал он.
– Моя жизнь - глупость, следовательно, все, что вне ее, - нечто другое, и может, как раз в этом ином содержится то, о чем вспомнишь в свой последний час".
Он подумал, что Одесса может оказаться страшненькой, кривоногой, с заячьей губой, но тут же сказал себе, что эти сомнения от прежней, глупой жизни, а в новой пусть Одесса окажется страшнее гражданской войны, это не имеет значения. Отныне действуют другие законы природы, нам неведомые. И ему захотелось, чтобы Одесса была страшненькой, - тогда бы он испытал радость преодоления своей теперешней природы и как бы получил право на существование в иной плоскости бытия. Он изнывал от благодарности неведомой дурочке Одессе за то, что она открыла ему мир, где нет места ТАПам и АПам; он почувствовал как бы прорыв матового экрана, а за ним - бесконечное поле и холмы, освещенные солнцем. И все оттого, что некая "Одесса" неправильно набрала номер и неправильно употребляет слова.