Шрифт:
— Я учиться… у тебя… говорить английский?
Пол улыбнулся и кивнул в знак согласия.
Генрих вновь рассмеялся. Потом, совершенно неожиданно, он поцеловал Пола, после чего столь же неожиданно отвернулся. Взяв Пола за руку, он серьезно сказал по-немецки:
— Я так счастлив, что ты, я и Иоахим здесь все вместе, втроем. Ты же не уедешь из-за того, что я здесь, правда?
— Нет.
— Я очень рад. Тогда мы счастливы все втроем. Мы с Иоахимом тебя очень любим.
Каждое утро, до полудня, пока они шли, Иоахим с Полом вдвоем разговаривали по-английски. Иоахим передавал Полу услышанные предыдущей ночью от Генриха удивительные, по его мнению, высказывания и истории. На третье или четвертое утро их путешествия он сказал Полу:
— В школе я читал кое-какие стихи — «Колокол» Шиллера и «Коринфскую невесту» Гете, — и они мне нравились. Но я никогда не понимал, какой смысл сочинять стихи. Почему ты стал поэтом?
Пол почувствовал, что абсолютно не в состоянии ответить, но, решив попробовать, дабы не обижать Иоахима, сказал:
— Я пытаюсь облекать свои переживания в словесные образы, в стихи, которые существуют за пределами самих переживаний.
— Как? Как это так? — спросил с озадаченным видом Иоахим. — Ведь существование есть то, чем ты живешь, пока жив. Сейчас, в этом походе по берегу Рейна, мы переживаем наши жизни. Разве не это мы сейчас делаем? А завтра будем переживать что-то другое.
— Но суть в том, чтобы оживить это переживание для кого-то другого, для того, кто сумеет его разделить. Для того, кто, возможно, еще не родился.
— Зачем? Зачем?
— Не знаю. Просто мне хочется это делать.
— Если, занимаясь чем-то приятным, я начинаю задумываться о каком-то ином смысле этого занятия, помимо того, что я в нем вижу, значит, я в этот момент не живу и пребываю где-то в другом месте. Частью своей души я уже где-то в будущем или где-то еще. Мне бы это не понравилось. Я хочу в полнейшей мере быть самим собой, здесь и сейчас. К тому же, это именно я нахожусь здесь в моем собственном мире, а не кто-то другой, кого я способен заставить разделить со мной то, что может быть только мной.
— В таком случае, ты живешь только ради себя и только ради мгновения.
— Ну а что еще я могу поделать, если я в этом правдив? Я не могу прожить свою жизнь ни ради кого-то другого, ни ради того, что произойдет после моей смерти.
— Но жить надо ради чего-то большего, чем мгновение.
— Ну что ж, думаю, я уже так и делаю, — сказал Иоахим. — Я живу ради целой цепи мгновений, которые прямо сейчас прибавляются к тем нескольким дням, что мы идем по берегу Рейна. По-моему, это больше, чем одно мгновение. Но жить я могу только ради себя, я не умею жить ради кого-то другого, тем более ради того, кто еще не родился. Чего я хочу, так это полноценно проживать каждое из тех мгновений, что нахожусь здесь.
— Что значит, по-твоему, «проживать»?
— Ну, думаю, это значит, что всей душой и всем телом, каждым атомом того, что является или что я называю моей собственной персоной, я воспринимаю весь внешний мир и превращаю его в свой жизненный опыт, в свою жизнь. Делать это я могу только в настоящем времени и не могу ни в прошедшем, которое уже миновало, ни в будущем, которое еще не настало. Фотографии я люблю делать потому, что на фотографии прошлое есть прошлое, оно не притворяется будущим. Да и жизнью того, кто на нее смотрит, фотография не становится. Она принадлежит прошлому, и портрет для человека, который на него смотрит, так и остается во внешнем мире.
Пол почувствовал, как подвергается сомнению все, что казалось ему самым главным в его работе — в его жизни. У него возникло ощущение удушья. Он вспомнил о том, как слушал в доме Кастора Алериха моцартовский Кларнетный квинтет. С горячностью, которая заставила Иоахима в изумлении уставиться на него с застывшей на лице улыбкой, он произнес:
— Когда ты слушаешь, допустим, квартет Моцарта, Бетховена или Шуберта, в аранжировке звуков, которые издают инструменты, ты слышишь нечто уникальное, присущее только одному из композиторов. Каждый композитор в музыке по-своему уникален, и как бы он ни старался, никем из других композиторов ему стать не удастся. Есть голос, который принадлежит ему и только ему, голос, который бессмертен и больше, чем через сотню лет, остается в музыке Моцартом, Бетховеном или Шубертом.
— Возможно, — сказал Иоахим, — но мне бы не хотелось быть голосом для других людей, если ради этого приходится жертвовать способностью испытывать в жизни то, чего я больше всего хочу. По-моему, люди, которые живут без телесной оболочки после смерти, жили без нее и при жизни. Они пожертвовали своими жизнями ради мечты о бессмертии. Существовать в качестве Бетховена после смерти я хотел бы лишь в том случае, если бы готов был стать Бетховеном при жизни. А судя по тому, что я о Бетховене слышал, мне бы ОЧЕНЬ не хотелось им быть. — Он рассмеялся и просиял, сделав ударение на слове «ОЧЕНЬ».
Пол сказал:
— Ну что ж, надеюсь, сумей я достичь высот в своей поэзии, я был бы готов стать тем, кем потребуется.
Иоахим уставился на него чудовищно расширенными от полнейшего недоверия глазами.
— Ну и зачем же ты тогда здесь, вместе с нами?
Потом он оглушительно расхохотался и умчался вниз, к Генриху, который стоял у реки и раздевался. Ибо настал уже полдень, время, когда, непрерывно валяя дурака, Иоахим давал Генриху уроки плавания. Когда урок заканчивался, они завтракали на траве тем, что покупали накануне вечером в гостинице. В течение дня они ели очень мало. Поэтому кульминацией дня была вечерняя трапеза, когда они много ели и пили рейнское вино. Спать они ложились рано, потому что уставали, проведя целый день на открытом воздухе.