Шрифт:
Василий Соболев года полтора как женат. Живет не у Покрова, а в улице, прилегающей к Невскому, но улице такой же отчаянной, грязно-разбитной, как родные улицы Коломны.
Много пережил Васька-Пловец передряг: войны германскую и гражданскую, и вот, женатый уже, а все такой же, как и парнишкою был, только внешне изменился, да и то больше костюмом: лакироши и шаровары, отошедшие в минувшее еще до революции, сменились клешем семидесятидвухсантиметровым, рубаха с кистями — беловоротниковым апашем. Чуб не зачесом, а приспущенная прядь над смелой тонкой бровью — темно-русым уголком.
И лицом почти юноша, хотя около тридцати.
Улица здоровьем неувядаемым наградила.
Хранила молодость, как сокровище драгоценное, сильная хранила воля.
Боец опускаться не должен.
А человек — боец, всю жизнь — солдат.
Знал это, чувствовал вернее, Соболев.
Жалел искренно, что нет фронтов.
Тогда исполнил бы все, смутно еще в детстве познанное, когда с замиранием сердца следил за борьбой атаманов и бойцов, горя от нетерпения, места не находя, и, как молодой конь удила, грыз ворот рубахи.
И жалел искренно подчас, что не постигла его участь Самсончика, так шикарно кончившего, Питер защищая, — четырьмя в грудь из пулемета вражьего.
Кровь волною приливала, губы кусал в такие минуты, как когда-то ворот рубахи.
Зная, что драки уличные не в моде, что бессмысленны, ни к чему они там, где все — товарищи (тех, нетоварищей, в счет не ставил, те — «мертвые души», по Гоголю прочитанному, называл), — зная это, драки любил, но безобидные, мальчишеские стычки.
Не отрываясь, подолгу смотрел на дерущихся. И нравились новые мальчуганы — очень смелые и бойкие, куда смелее и бойчее прежних.
Иногда думал: «Вот бы из таких — шатию».
Но тотчас же одергивал себя: «Ишь, черт Веревкин, что выдумал! Хулиганничать, брат, — не дело. Не такое нынче время».
Васька женат на Марусе Хавалкиной, с бывшего Лаферма. Хорошенькая. Глаза — что у ребенка или у телки годовалой.
Кроткая, хорошая. Только невеселая какая-то всегда.
Васька ее не обижает.
Таких — нельзя, неловко.
Первую свою любовь, Нютку-Немку, потерял, пока на германском фронте вшей кормил, — как в воду канула.
С Марусей живет ладно, скучновато только.
Не для такой он жизни — сам понимает.
Сидит, сидит иной раз дома, в праздник, и самому странно и неловко: он, Васька, покровский боец, в рубашке, подтяжки спущены, в туфлях, покуривает, — будто какой чиновник банковский, буржуй бурелый.
Непонятно и неловко.
И все странно: комната вот — мебель, комод, там этажерка.
Смех!
А главное — жена седьмой месяц ходит. Значит — ребенок, соски, пеленки…
Отец семейства — Васька-Пловец.
— Тьфу!
Плюется досадливо.
Жена — глаза ребячьи, кроткие, спокойные — телкины — поднимает.
— Что с тобой, Вася?
— Мыла нажрался, тошнит, — Васька сквозь зубы.
— Мыла? Откуда мыло? — удивляется жена.
— Мало ли откуда!
Губы кусает. Не в духе Васька.
Несколько дней, как с работы, с электрической станции, приходит — гуляет по вечерам по улицам.
Неспокойно что-то, не по себе.
Раньше улицы бромом действовали, а эти дни никак не успокоиться.
Дома же — совсем невозможно.
Дышать нечем.
Жена последний месяц ходит.
Скоро плач детский, пеленки, молоко — шаги предпоследние на Васькином, на боецком пути.
Да и боецкий ли путь?
На четвертый день своего вечернего блуждания по улицам встретил Нютку-Немку.
Спустилась. В барахле. Нос сизый. Голос — петлей ржавой.
Опытным глазом сразу «свешал».
— Проститутка последней марки — факт!
«Эх! Этого еще недоставало! Зачем встретилась? Старые раны бередит эта еще… Стерва, не могла соблюсти себя. Жили бы и сейчас честь честью…» — думает Пловец, губы кусая, быстро по улицам идя, паруся клешем семидесятидвухсантиметровым. Сплевывает направо и налево пену-слюну, как загнанный в беге конь.
И торопится, точно по делу.
А народу на осенних вечерних улицах много. Толпами густыми, парами больше, не торопясь, как в танце каком-то проплывают, в вальсе волнующем и красивом.
Вальс! Вспоминается «Молдаванский вальс».
Он — этот вальс — похоронная, отходная давнишнего атамана Вальки-Баяниста, песня-молитва, он — вальс этот — жизнь его, Вальки, путь боецкий, — Ваську толкнул из городулинской «нарочной» партии в «заправдышную», покровскую.
Зачем он, Пловец, не погиб такой же славной смертью, как Валька или Самсончик?