Шрифт:
Но Павлик не слышит. Сладко спит. Слюна струйкою из румяного, полуоткрытого рта. Жемчужинами — зубы в алой оправе губ.
— Заснул, — говорит Гришка шепотом.
Долго смотрит, прищурясь. Потом — задумчиво:
— Красив, сволочь. Полюбуйтесь-ка, братцы.
Парни осторожно заглядывают.
— Что? А? — обводит Гришка близоруко.
— Будто шмара, — прыскает Баламут.
— Шикарный паренек, — говорит тихо Козел.
— Только толстый зачем. Во, окорока-то, — гладит Женя-Сахарный полные, обтянутые белыми брюками, ляжки Павлика:
— А здесь!..
Он щупает ступни, толстые в подъемах и пятках, короткопалые, без следа костей.
— Ишь, леший, что у копорки какой, у толстопятой, ноги-то. Отъелся у грека-то своего. Грек его любит.
— К окорокам-то евонным грек, поди, подъезжает, — смеется Баламут, — любят греки да армяшки толстых мальчишек.
— Тише вы! — машет на них Гришка. — Дайте парнишке покимарить. Он с Лизкой вчерась всю ночь проканителился.
— Он с ей второй год канителится, а ничего промеж их нету, — говорит Козел.
— А ты их проверял?
— Моя Стешка сказывала. Лизка с ей — начистоту. «Сколь, говорит, разов в Варшавской гостинице ночевали, и хоть бы поцеловал когда, не только что». Лизка говорит: «Я, говорит, что на угольях, а он — харю к стене. Спать, говорит, мешаешь».
— Молодец! Не курит, не пьет и баб не целует, — смеется Гришка, — «Спать мешаешь»! Козел, а? Как?
— «Спать мешаешь», — усмехается Козел. — Лизка утром — на работу, а он еще дрефить остается в гостинице.
— Будите Павлушку! Опоздает к греку-то, — говорит Женя.
Павлика долго расталкивают. Наконец поднимается. Красный, как мак. Кулаками — глаза. Плечами поводит. Сон долит.
— Баламут говорит — грек к твоим окорокам подсыпается, Павлушка, — спрашивает Женя, — правда это?
— Какие окорока? — зевает паренек.
— Вот какие, — звонко шлепает его по заду Баламут.
— А я думал — телячьи, — просто говорит Павлик.
Все смеются.
— Тебе сколько лет, Павлик? — спрашивает Гришка.
— В Петров день будет семнадцать.
— В Петров? Значит, ты — Петруха? А я и не знал…
— День Петра и Павла, двадцать девятого июня, знаешь?
Павлик собирает судки и кричит, уходя:
— Вечером ждите с пирожками.
— Припрешь? — кричат вслед парни.
— Ага! — отвечает, не оборачиваясь.
— С чем пирожки-то?
— С луком, с перцем, с собачьим сердцем! — выкрикивает, точно продает, Павлик.
Против ограды, через улицу, останавливается у аптекарского магазина и, дождавшись какую-то старушонку, кричит ей неожиданно в самое ухо:
— Го-рячие пирожки-и!
Старушонка шарахается.
Павлик — в восторге. Напугал!
Хохочет звонко, на всю площадь, глядя на озлобленную, стучащую клюкой бабку.
Обессилел от смеха, крышку уронил с судка. Крышка — на панели. Павлик — у стены.
В белом костюме, в белом колпаке, розовощекий, светлозубый — веселый рекламный поварок.
Бодрым эхом — хохот парней у ограды.
Баламут утверждал, что Павлик ничего не понимает.
— С гулькин нос у него понятия нет.
Павлик действительно не понимал иногда такое, что понял бы ребенок.
Шутки, остроты, анекдоты принимал или за чистую монету, или как «заливание» — обман.
Но главное — не понимал страха и боли.
Бывали с ним случаи, удостоверяющие, что он не знал, что такое боль.
Например, из озорства ходил на Пряжку, на Рижский проспект, в Семеновский полк — лез прямо в зубы «неприятелю».
Придет к пряжинцам.
— Здорово, трепачи!
Те во все глаза:
— Павлушка? Покровский? Бей его!
И — понесут.
В участках всегда волынился. Или околоточного дежурного облает, в лицо плюнет.
Бьют нещадно, как людей нельзя бить — бьют.
Однажды пристав остановил его на улице. Утром, в воскресенье. К обедне звонят, а парень — на всю площадь: «Любила меня мать, обожала…»
Безобразие! Пристав его — за рукав:
— Чего горланишь, хулиган?
А с приставом — жена беременная.
Павлик ее — ногой в живот.
Чуть пристав его не застрелил на месте.
Что делали с ним в участке после — неизвестно, но предположить можно все, кроме хорошего.
Когда спрашивали товарищи: