Шрифт:
Эти слова жандарм, ругаясь, похерил.
Охранка бесилась от наглого упорства допрашиваемых. Знала отлично, что есть что-нибудь, иначе не стал бы провокатор доносить, но все четверо, как один:
«Знать не знаю и ведать не ведаю».
Молодо, глупо действительно, но дело на точке замерзания.
Даже специальные способы дознания не помогли.
Да и где помочь? Крайних мер принимать нельзя: битье, измор — от всего этого огласка может получиться.
Наконец особое совещание охранки предложило полковнику Ермолику «изыскать средство для раскрытия истины».
Средство изыскано: человеку не дают спать!
Сутки, двое, трое, четверо!
Сколько выдержит.
Пока не свалится. Пока не разбудят удары, встряхивания, холодная вода, уколы раскаленными иголками в позвоночник, выстрелы над ухом, — когда все эти возбуждающие средства бессильными станут, тогда, конечно, пусть спит, ничего не поделаешь.
Но вернее — раньше сдастся. «Раскроет истину».
Сразу обоих, тех, что помоложе: Троянова и Драковникова начали пытать.
В разных комнатах.
Два шпика — к одному, два — к другому.
Дело несложное. И приспособлений почти никаких. Иголки только, ну да они на седьмые-восьмые сутки потребуются, не раньше.
Сначала Мише интересно было.
Закроет нарочно глаза, а охранники оба сразу:
— Нельзя спать!
Или:
— Не приказано спать!
Засмеется и смотрит на них: «Экие, думает, дураки, серьезно и глупость делают».
Сменялись через шесть часов. А он без смены.
Сутки проборолся со сном. Голова отяжелела, но бодрость в теле не упала.
Кормили хорошо: котлетки, молоко, белый хлеб.
На вторые или третьи (хорошо не помнил) сутки беспокойно стало.
Так-таки вот беспокойно. Будто ждет чего-то с нетерпением, каждая минута дорога — а вот жди.
Скучно ждать, невыносимо.
«Чего ждать, чего я жду?» — спрашивал себя.
И вдруг — понял.
Ждет, когда можно спать лечь, заснуть когда можно, ждет.
Проверил. Верно. А проверил так: глаза закрыл и само почувствовалось: «Дождался».
Именно — почувствовалось.
Как очнувшийся от обморока чувствует: «Жив».
Задрожал даже весь. От радости! Нет!
От счастья! Первый раз почувствовал: счастлив.
В застенке, в пытках — счастье, от самых пыток — счастье.
Но миг только.
Вдруг увидел: в воду упал. С барки какой-то.
Вскрикнул. Глаза открыл.
Неприятная в теле дрожь. Мокрый весь.
А рядом — не сидят уже, а стоят, и он — стоит, рядом стоят шпики.
На полу — ведро.
Догадывается: «Водой облили».
Холодная, неприятная дрожь. Обиды — нет. Усталость — только.
А они, шпики, — не смеются.
Не смешно им и не стыдно, что водой человека окатили. И не злятся. Спокойны.
Один даже говорит:
— Переодеться вам придется. А то мокрые совсем.
Так и сказал: «Мокрые совсем».
В другой смене пожилой охранник, в форме околоточного, пожалел даже:
— Напрасно, молодой человек. Сказали бы, что знаете. Себе только вред и мучение.
— Я ничего не знаю.
— Наверное, знаете, — вздохнул околоточный. — Зря полковник не будет.
Молчал Миша. И шпики молчали.
И опять стало казаться, что «ждут» чего-то и они, эти, что не дают ему «дождаться», тоже — ждут. И все — ждало.
Они, трое: Миша и два охранника, и комната с забеленными мелом окнами, за которыми, за мелом, тени решеток, а вечером — окна как окна — белые только, стол некрашеный, длинный, вроде гладильного, диван кожаный, табуретов пара — вся эта странная комната, со странной сборной мебелью, неподвижным унылым светом угольной лампочки освещенная, — все ждет.
И люди странные, и комната странная — все.
И ждать — мучительно. Ждать — терпения нет.
Чувствовал и Миша, что миг еще, минута — нет! Секунда — нет! Терция — нет! Миг — не укладывающийся в мерах времени — сейчас вот-вот — лопнет!
— Скоро ли? — не говорит, а стонет, не жалобно, а воя.
И глазами — то на одного, то на другого.
И, должно быть, глаза не такие, как надо, — оба вскакивают и в упор на него.
А он тянет всем:
— Скоре-е-е… Не могу-у-у… больше-е-е…