Шрифт:
III
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
1
О доблести, о подвигах, о славе КПСС на горестной земле, о Лигачеве иль об Окуджаве, о тополе, лепечущем во мгле. O тополе в окне моем, о теле, тепле твоем, о тополе в окне, о том, что мы едва не с колыбели, и в гроб сходя, и непонятно мне. О чем еще? О бурных днях Афгана, о Шиллере, о Фильке, о любви, о тополе, о шутках Петросяна, о люберах, о Спасе на крови. O тополе, о тополе, о боли, о валидоле, о юдоли слез, о перебоях с сахаром, о соли земной, о полной гибели всерьез. О чем еще? О Левке Рубинштейне, о Нэнси Рейган, о чужих морях, о юности, о выпитом портвейне, да, о портвейне! О пивных ларьках, исчезнувших, как исчезает память, как все, клубясь, идет в небытие. O тополе. О БАМе. О Программе КПСС. О тополе в окне. О тополе, о тополе, о синем вечернем тополе в оставленном окне, в забытой комнате, в распахнутых гардинах, о времени. И непонятно мне. 2
Ух, какая зима! Как на Гитлера с Наполеоном навалилась она на невинного, в общем, меня. Индевеют усы. Не спасают кашне и кальсоны. Только ты, только ты! Поцелуй твой так полон огня! Поцелуй-обними! Только долгим и тщательным треньем мы добудем тепло. Еще раз поцелуй горячей! Все теплей и теплее. Колготки, носки и колени. Жар гриппозный и слезы. Мимозы на кухне твоей. Чаю мне испитого! Не надо заваривать – лишь бы кипяток да варенье. И лишь бы сидеть за твоей чистой-чистой клеенкой. И слышать, как где-то в Париже говорит комментатор о нуждах французских детей… Ух, какая зима! Просто Гитлер какой-то! В такую ночку темную ехать и ехать в Коньково к тебе. На морозном стекле я твой вензель чертить не рискую — пассажиры меня не поймут, дорогая Е. Б. IV
БАЛЛАДА О СОЛНЕЧНОМ ЛИВНЕ
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
3
Под пение сестер Лисициан на волнах «Маяка» мы закрываем дверь в комнату твою и приступаем под пение сестер Лисициан. Соседи за стеною, а диван скрипит как черт, скрипит как угорелый. Мы тыкались друг в дружку неумело под пение сестер Лисициан. 9-й «А». И я от счастья пьян, хоть ничего у нас не получилось, а ты боялась так и торопилась под пение сестер Лисициан. Когда я ухожу, сосед-болван выходит в коридор и наблюдает. Рука никак в рукав не попадает под пение сестер Лисициан. 4
Лифт проехал за стенкою где-то. В синих сумерках белая кожа. Размножаться – плохая примета. Я в тебя никогда… Ну так что же? Ничего же практически нету — ни любови, ни смысла, ни страха. Только отсвет на синем паркете букв неоновых универмага. Вот и стали мы на год взрослее. Мне за тридцать. Тебе и подавно. В синих сумерках кожа белеет. Не зажечь нам торшер неисправный. В синих сумерках – белая кожа в тех местах, что от солнышка скрыты, и едва различим и тревожен шрам от детского аппендицита. И конечно же главное – сердцем не стареть… Но печальные груди, но усталая шея… Ни веры, ни любови, наверно, не будет. Только крестик нательный, все время задевавший твой рот приоткрытый, мне под мышку забился… Нигде мы больше вместе не будем. Размыты наши лица – в упор я не вижу. Ты замерзла, наверно, укройся. Едет лифт. Он все ближе и ближе. Нет, никто не придет, ты не бойся. Дай зажгу я настольную лампу. Видишь, вышли из сумрака-мрака стул с одеждой твоею, эстампы на стене и портрет Пастернака. И окно стало черным, почти что и зеркальным, и в нем отразилась обстановка чужая. Смотри же, кожа белая озолотилась. Третий раз мы с тобою. Едва ли будет пятый. Случайные связи. Только СПИДа нам и не хватало. Я шучу. Ты сегодня прекрасна. Ты всегда хороша несравненно. Ну и ладно, дружочек. Пора нам. Через час возвращается Гена. Он теперь возвращается рано. Ничего же практически нету. Только нежность на цыпочках ходит. Ни ответа себе, ни привета, ничего-то она не находит. БАЛЛАДА ОБ АНДРЮШЕ ПЕТРОВЕ
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
Мужским половъм органом у птиц является бобовидный отросток.
«Зоология»… ведь да же столь желанные всем любовные утехи есть всего лишь трение двух слизистых оболочек.
Марк Аврелий5
Ай-я-яй, шелковистая шерстка, золотая да синяя высь!.. Соловей с бобовидным отростком над смущенною розой навис. Над зардевшейся розой нависши с бобовидным отростком своим, голос чистый все выше и выше — Дорогая, давай улетим! Дорогая моя, улетаю! Небеса, погляди в небеса, легкий образ белейшего рая, ризы, крылья, глаза, волоса! Дорогая моя, ах как жалко, ах как горько, какие шипы. Амор, Амор, Амор, аморалка, блеск слюны у припухшей губы. И молочных желез колыханье, тазобедренный нежный овал, песнопенье мое, ликованье, тридевятый лучащийся вал! Марк Аврелий, ты что, Марк Аврелий? Сам ты слизистый, бедный дурак! Это трели и свист загорелый, это рая легчайшего знак, это блеск распустившейся ветки, и бессмертья, быть может, залог, скрип расшатанной дачной кушетки, это Тютчев, и Пушкин, и Блок! Это скрежет всей мебели дачной, это все, это стон, это трах, это белый бюстгальтер прозрачный на сирени висит впопыхах! Это хрип, это трах, трепыханье синевы да сирени дурной, и сквозь веки, сквозь слезы блистанье, преломление, и между ног… Это Пушкин – и Пригов почти что! Айзенберг это – как ни крути! И все выше, все выше, все чище — Дорогая, давай улетим! И мохнатое влажное солнце сквозь листву протянуло лучи. Загорелое пение льется. Соловьиный отросток торчит. VIII
ЭЛЕОНОРА
Ходить строем в ногу в казарменном помещении, за исключением нижнего этажа, воспрещается.
Устав внутренней службы1
Вот говорят, что добавляют бром в солдатский чай. Не знаю, дорогая. Не знаю, сомневаюсь. Потным лбом казенную подушку увлажняя, я, засыпая, думал об одном. 2
Мне было двадцать лет. Среди салаг я был всех старше – кроме украинца рябого по фамилии Хрущак. Под одеялом сытные гостинцы он ночью тайно жрал. Он был дурак.