Шрифт:
— Как ты? — холодно осведомилась я.
— Ну, конечно, кто ты, а кто я, — заныла она.
— Давай телись, Ирка! Под кого укладываешься? Для тебя же это прежде всего? Опять замужем? Или как? — Я начинала заводиться.
— Эх, подруга!.. — Она махнула рукой. — Ладно, про это не будем!
— А про что будем?
— Погано мне… Устала я, знаешь? К папе-маме сунулась было — чужая! Зюнькины бандюки меня засекли, еще и с нашего вокзала на площадь не вышла… Чуть было в ту же электричку не затолкали, на которой притрюхала, — убирайся, мол! А теперь вот и ты… А у меня, между прочим, мечта есть. Новый план всей жизни.
— С кем?
— Да есть там один…
— Это который же по счету?
— Последний, Лизка, — серьезно сказала она. — Ты, конечно, не поверишь, но последний.
— Это к нему ты мотанула, когда Гришку бросила? Не брал тебя с довеском, что ли?
— Тот не брал, — вздохнула она. — Такую картиночку нарисовал, ахнешь! Он с Астрахани был. Катер, мол, у них свой, фазенда на Волге, рыбу, мол, чуть не вагонами гребут… Икру в банки закатывают, коптильня своя, семейная, для балыков. А зимой, после путины, всей командой на отдых в Грецию ездят! Валюты, мол, выше крыши… Красивый был парнишечка! На Бельмондо смахивал. Ну и спеклась я. Ты ж помнишь, в каком я была состоянии…
Я, видимо, должна была Ирине Гороховой посочувствовать. Такая уж она была беззащитная и разнесчастная, страшно озабоченная, слабая, об этом даже в школе все знали, на передок.
Я почувствовала, что вот-вот начну ржать. Это было очень опасно. Она меня как-то очень ловко переводила в состояние расслабухи.
— Ну прокололась я, конечно, — продолжала она. — У него там своего бабья было — в очередь стояли. Им просто рабочая сила была нужна, чтобы батрачила и не пикала. У них там в погребах свой заводик оказался. Воблюху эту долбаную для сушки накалывай, за коптильней следи, селедочку ворованную — в бочки на засолку, «грязь» бидонами… Это у них так черная икра называется…
— Хватит! — Это могло продолжаться бесконечно. — Чего ты добиваешься?
— Не знаю… — Она помолчала. — Мне, Лизавета, мальчика хотя бы изредка видеть. Тебе, конечно, этого не понять, а мне снится сыночек-то… Все время вскакиваю, кажется, плачет он, пеленочки менять надо. И как будто молочная я, все еще кормлю. Нет, нет! Я все распрекрасно понимаю, куда мне его забирать? У нас там, в Лобне, на отстое общага есть. Сама понимаешь, живем, как беженцы… А вот когда отгулы у меня? Я бы брала его, на денек, два… На немножко.
— Нет. Она сникла.
— Не выдержу я такого, Басаргина. Я же знаю теперь, что он с тобой тут, в Москве. Сами ноги к нему несут. Конечно, если бы я была где-нибудь подальше… Да хотя бы в той Астрахани или еще где. Вот тогда, может, и справилась бы с собой. Меня один молдаванин все с собой зовет. Он тут как бы нелегал, дачи строит. Дом у него в Бельцах, говорит, виноградник имеется. И предки совсем старенькие. Немолодой, конечно… Вежливый, тихий такой. И все намекает, не брошу ли я последний якорь в его затоне…
— Сколько?
— Чего? — Она удивилась.
— Сколько ты хочешь, Горохова? — спросила я. — За то, чтобы мы с Гришаней тебя никогда больше не видели? Чтобы раз и навсегда?
— Ну ты даешь1 — возмутилась она. — Это чтобы я тебе Гришку как бы продала?
— Была бы честь предложена, — сказала я. — У меня найдутся и другие возможности. Так что будем считать, что рандеву у нас состоялось. Я так думаю, что теперь с тобой совсем другие люди толковать будут. Я не одна, Ирка! У меня команда.
Я сделала вид, что собираюсь уходить, и даже зеркальце из сумки вынула и подправила помадой губы.
Она следила за мной, прищурившись, и вдруг охрипшим голосом произнесла:
— Полтинник…
— Точнее?
— Полсотни кусков… Баксами, конечно.
— Опупела, что ли?
Я вдруг ощутила безумную радость. Почти счастье. Ну конечно деньги!.. Ей надо только это. А все остальное — виляние и треп. Но нельзя было показывать ей, что я ликую. Торговаться нужно, вот что!
— Моя Гаша тоже считает, что у меня валюта в бочках, как капуста, заквашена. Только отслюнивай! Гут же система, Горохова! Никакой налички, все в бумагах… Да и я еще как бы посторонняя, покуда выясняется, что мне мой оставил! Ну, если сильно напрягусь, в долги влезу, двадцатник, может, и наберу!
— Как это понимать? — оскорбилась она. — Ты ж на тачке катаешь, которая раза в два дороже. И вся в цацках! Это что, изумрудики?
Я сняла кольцо и серьги, положила на стол:
— Бери!
— Да что я, полная сволочь, что ли, Лиз? Это ж небось дареное… Свадебное, да?
Она умудрилась разглядеть на внутренней стороне колечка декабрьскую дату.
— Мне такого не надо. Что мы, чужие? А, подруга? Ну напрягись, напрягись!..
— Двадцать пять.
Конечно, это была полная гнусь, сидят две, в общем, молодые и пристойные женщины, беседуют, изредка повышая голоса, и прокручивают — что? Как это назвать? Это был полный идиотизм. Я безумно хотела одного: чтобы впредь она даже взглядом не прикасалась к моему солдатику, чтобы исчезла, пропала в небытии, чтобы ушла моя тревога, отчаяние мое и страх, когда я поняла — эта мамочка на все способна.