Ропшин В.
Шрифт:
Я поднял меч. Я не мог его не поднять - не мог, потому что я сын России. А теперь? "Друзья мои и искренние отступили от меня, и ближние мои стоят вдали. Я близок к падению, но скорбь не всегда передо мною".
4 марта
Я, конечно, вернулся к ней. Ее комната тоже чужая. Слишком голые стены. Слишком наглый, слишком обидный портрет.
– Ольга, сними.
Она послушалась. Она снимает золоченую раму, потом садится и берет мою руку.
– Хочешь, Жорж, я погадаю тебе?
Я не верю в гадания. И я не верю, что она хочет гадать. Я говорю:
– Не надо... Ты где-нибудь служишь?
– Служу.
– Где?
Она называет какой-то "ком". Попечение о детях. О "пролетарских" детях, конечно.
– В партии?
– Да.
Я вешал за партию... Я молчу. Она тоже долго молчит.
– Жорж...
– Что, Ольга?
– Так где же, по-твоему, правда? Ведь не в белых же?
– Нет.
– Не в зеленых же?
– Нет.
– Не в старых же партиях?
– Нет.
– Так где же?
– Не знаю... На заводе, в казарме, в деревне, у простых и неискушенных людей. Но не в вас.
Она встала и наклонилась ко мне. И вдруг быстро и сильно обнимает меня. Я чувствую ее тело - ее высокую и мягкую грудь. Так обнимала Груша.
– Мне некогда, Ольга. Прощай.
– Жорж, ты любишь другую?
– Не знаю, Ольга, не знаю...
– Не знаешь?.. Ты меня разлюбил... Как я ждала тебя, Жорж. А потом... Потом... ты "бандит"... Я не могла. Ты должен понять... Но скажи, кто она? Кто другая?
– Ольга, ее уже нет.
– Значит, правда? Значит, я не ошиблась?.. Нет, Жорж, я не люблю, я ненавижу, да, ненавижу тебя...
Она плачет. Льются женские, обильные слезы, - как у Груши, в лесу.
– Ольга...
– Нет... Ты изменник. Ты предатель. Ты враг народа... Ты наш, ты мой враг...
– Ольга...
– Я тебе сказала: уйди.
Второй раз она гонит меня. Пусть так. Мне жалко моей любви. Но у меня нет ни гнева, ни сострадания. На улице я забуду о ней.
6 марта
В "Известиях" напечатано: "Новое преступление белогвардейцев. Предательский взрыв в Наркомздраве. Вечека, стоя на страже революционных завоеваний, открыла очередной заговор наемников Антанты, меньшевиков и эсеров. 5 марта, в 4 часа пополудни, агенты ее явились для ареста некоего Петра Ларионова, служившего сторожем в упомянутом учреждении. Ларионов, оказавшийся опасным бандитом, забаррикадировался в своей квартире. В ответ на требование выдать оружие, раздался оглушительный взрыв. Убиты товарищи Вецис, Бирк и Щепанский. Здание Наркомздрава повреждено. Бандит изуродован взрывом настолько, что не мог быть опознан. Смерть предателям! Да здравствует РСФСР!"
"Бандит изуродован взрывом..." Егоров сделал так, как сказал. Да, он вешал, расстреливал, даже жег на костре. Но ведь он боролся с "бесами". Но ведь он не курил и не осквернялся чужой посудой. Довольно ли этих заслуг, чтобы избежать того, о чем забывают люди? Он верил. Да святится вера его.
7 марта
Егоров был темный старик, ибо темны народные недра. Темна невспаханная земля, богата и плодородна. Он корнями ушел в нее. Но "сделалось землетрясение великое". Пошатнулась древняя жизнь. А новая... Что дала ему новая? "Убили сына и дом сожгли..." Бесовское наваждение.
Я слушаю, как в трубе воет ветер. И мне кажется, что я не в Москве, а в лесу, и что гудят вершинами клены. Вот Егоров выйдет из темноты, перекрестится двуперстным крестом и скажет: "Эка, прости господи, благодать"... И, освежая и радуя, зашумит летний дождь.
8 марта
Федя сидит в углу. Он курит папиросу за папиросой. Он похудел, под глазами у него синяки. Он, кажется, проигрывает в "акульку".
– Сматывать бы удочки, господин полковник.
– А начальник "Вечека", Федя?
– Очень уж тяжело, господин полковник. Даже ко мне и то начали приставать: "Давно ли в партии? Где раньше служил? Сидел ли в тюрьмах? В каких?" Я вру, как пес, да ничего не выходит.
– Ты адрес узнал?
– Узнать-то узнал... Да что, господин полковник?.. Ей-богу, заберут, как курят...
– Ну так уходи, Федя. Ты мне не нужен.
Он бросает окурок в камин.
– Раньше субботы никак невозможно. Уехал. Вернется только в субботу. А до субботы...
Он машет безнадежно рукой. Он боится: в сердце мертвая мышь. Я перебиваю его: