Шрифт:
– Потеха, - говорит он, - потеха с этой баронессой! Дайте-ка мне сигару, расскажу вам целых две длинных истории.
Я дал ему сигару, и он рассказал свои истории, которые окончательно убедили меня в том, что дурные люди рано или поздно бывают наказаны, а хорошие вознаграждены и что в самом черством сердце все же теплится искорка совести.
– Давно ли вы были у наших дам?
– спрашивает, в свою очередь, Вирский.
– Дней пять... шесть тому назад, - отвечаю.
– Вы понимаете, я не хочу мешать Вокульскому... да и вам советовал бы то же самое. Молодые скорее сговорятся между собою, чем с нами, стариками.
– Позвольте!
– прерывает Вирский.
– Пятидесятилетний мужчина - совсем не старик, а как раз в самом соку...
– Как яблоко, которое вот-вот упадет.
– Вы правы: пятидесятилетний мужчина весьма склонен к падению. И если б не жена и дети, пан Игнаций! пан Жецкий!.. черт меня побери, если я не способен еще соперничать с молодыми! Но, сударь мой, человек женатый калека: женщины на него и смотреть не хотят. Хотя... пан Игнаций...
Тут глазки у него заблестели и лицо приняло такое выражение, что будь он человеком набожным, то завтра же пошел бы к исповеди.
Не раз уж я примечал, что у дворян нрав таков: к ученью или торговле смекалки нет, зато насчет выпивки, потасовки или скабрезностей - первые мастера, хоть бы из иного уже песок сыпался... Пакостники!
– Все это прекрасно, - говорю я, - но что вы собирались мне рассказать?
– Ага! Я сейчас как раз сам об этом подумал, - отвечает Вирский и дымит сигарой не хуже котла с асфальтом.
– Так вот, помните вы студентов из нашего дома, которые жили над квартирою баронессы?
– Малесский, Паткевич и тот, третий? Как же не помнить таких озорников! Веселые парни!
– Весьма, весьма, - подтвердил Вирский.
– Накажи меня бог, если при этих сорвиголовах можно было держать молодую кухарку дольше восьми месяцев. Поверьте, пан Жецкий! Они втроем могли бы заполнить все воспитательные дома... Видно, их там в университете тому только и обучают. В мои времена, бывало, если помещик, имея молодого сына, откупался за год тремя, ну четырьмя коровами... фью-фью!.. приходский ксендз уже был в обиде, что ему портят овечек. А эти, сударь мой!..
– Вы собирались рассказать о баронессе, - напомнил я, потому что не люблю, когда в седую голову лезет всякий вздор.
– Именно... Так вот... Самый отчаянный из них - Паткевич, тот, что прикидывается мертвецом. Только, бывало, стемнеет, как эта дохлятина вылезает на лестницу, и такой, скажу я вам, визг подымался, словно там бегало целое стадо крыс.
– Ведь вы хотели о баронессе...
– Именно... Так вот, уважаемый... Но и Малесский лицом в грязь не ударит!.. Так вот, как вам известно, баронесса добилась в суде решения, в силу которого студенты должны были съехать с квартиры восьмого числа. Дни идут, а они и в ус себе не дуют... Восьмое, девятое, десятое... Они ни с места, а у госпожи баронессы со злости печенка пухнет. Наконец она, посоветовавшись с Марушевичем и со своим, с позволения сказать, адвокатом, пятнадцатого февраля натравливает на них судебного пристава и полицию.
Лезут они, значит, пристав и полиция, на четвертый этаж - стук-стук! Дверь заперта, но изнутри спрашивают: "Кто там?" - "Именем закона, откройте!" - говорит пристав. "Закон законом, - отвечают изнутри, - да у нас нет ключа. Кто-то нас запер, наверное баронесса".
– "Вы с властями шуток не шутите, - говорит пристав, - знаете ведь, что обязаны освободить помещение".
– "Конечно, - отвечают изнутри, - да только через замочную скважину не выйдешь. Разве что..."
Пристав, ясное дело, посылает дворника за слесарем и ждет с полицейскими на лестнице. Через полчасика является слесарь; простой замок отпирает отмычкой, но с английским никак не сладит. Крутит, вертит - ни с места... Бежит наш слесарь за инструментом и опять исчезает на добрых полчаса, а тем временем во дворе собирается толпа, гам, крик, и в третьем этаже госпожа баронесса закатывает отчаянную истерику.
Пристав все дожидается на лестнице, как вдруг подлетает к нему Марушевич. "Любезный!
– кричит.
– Поглядите-ка, что они вытворяют!.." Пристав выбегает во двор и видит следующую сцену.
Окно в четвертом этаже раскрыто настежь (в феврале-то месяце), а из окна летят во двор тюфяки, одеяла, книжки, черепа и все прочее. Немного погодя спускается на веревке сундук, а за ним - кровать.
"Ну, что же вы молчите?" - кричит Марушевич. "Надо составить протокол, - говорит пристав.
– Хотя... они ведь съезжают с квартиры, так, может, не стоит им препятствовать?"
Вдруг - новый фортель. В раскрытом окне четвертого этажа появляется стул, на стуле Паткевич, два молодчика толкают его - и... Паткевич мой вместе со стулом едет на веревках вниз!.. Тут уж пристав схватился за сердце, а один из полицейских перекрестился.
"Свернет себе шею!
– переговариваются бабы.
– Иисусе, Мария! Спасите его душу!.." Слабонервный Марушевич убегает к пани Кшешовской, а тем временем стульчик с Паткевичем задерживается у третьего этажа, как раз перед окном баронессы.