Шрифт:
Вокульский уселся на диванчик, откинулся на спинку и заговорил, словно сам с собой:
– Ты и понятия не имеешь, что я вытерпел, вдали от всех, не зная, увижу ли еще кого-нибудь из вас, совсем один... Понимаешь ли, самое страшное одиночество - не то, которое окружает человека, а пустота внутри, когда не уносишь с родины ни одного теплого взгляда, ни одного приветливого слова, ни даже искорки надежды...
Пан Игнаций заерзал на стуле, собираясь возразить.
– Позволь напомнить тебе, - заметил он, - что вначале я писал тебе очень сердечные письма, пожалуй, даже слишком сентиментальные. Но меня задели твои краткие ответы.
– Разве я на тебя обижаюсь?
– Еще меньше у тебя причин обижаться на остальных служащих, которые не знают тебя так близко, как я.
Вокульский очнулся.
– Да я ни к кому из вас не имею претензий. Пожалуй, чуточку к тебе, что так мало писал о... городских делах... К тому же "Курьер" часто пропадал на почте, известия доходили с большими перерывами, и тогда меня начинали мучить мрачные предчувствия.
– Почему? Ведь у нас войны не было, - удивился Игнаций.
– Ах да!.. Вы совсем даже неплохо веселились. Помню, в декабре у вас тут устраивали великолепные живые картины. Кто выступал в них?
– Ну, я такими глупостями не интересуюсь.
– Верно. А я в тот день и десяти тысяч рублей не пожалел бы, лишь бы увидеть их. Еще большая глупость! Не так ли?..
– Конечно... хотя многое объясняется одиночеством, скукой...
– А может быть, тоскою, - прервал Вокульский.
– Она пожирала у меня каждую минуту, свободную от работы, каждый час досуга. Налей мне вина, Игнаций.
Он выпил и снова зашагал по комнате, говоря приглушенным голосом:
– Первый раз это нашло на меня во время переправы через Дунай, которая продолжалась с вечера до глубокой ночи. Я плыл один с перевозчиком-цыганом. Разговаривать нельзя было, и я молча разглядывал окрестности. В тех местах берега песчаные, как у нас. И деревья похожи на наши ивы, и холмы, поросшие орешником, и темные купы сосен. На минуту мне показалось, что я на родине и что к ночи я снова увижусь с вами. Спустилась желанная ночь, но не стало видно берегов. Я был один на бесконечной полосе воды, в которой отражались бледные звезды. И мне подумалось, что вот я так страшно далеко от дома, и эти звезды сейчас единственное, что еще связывает меня с вами, но в этот миг там, у вас, никто, быть может, на них и не смотрит, никто меня не помнит, никто!.. Я почувствовал, как что-то словно разорвалось внутри меня, и только тогда понял, какая глубокая рана у меня в душе.
– Это правда, я никогда не интересовался звездами, - тихо сказал Игнаций.
– С того дня началась у меня странная болезнь, - продолжал Вокульский.
– Пока я писал письма, составлял счета, получал товары, рассылал своих агентов, пока чуть ли не на себе тащил и разгружал сломавшиеся телеги или подстерегал крадущегося грабителя, - я был более или менее спокоен. Но стоило мне оторваться от дел или хотя бы на минуту отложить перо, и я сразу чувствовал боль, как будто у меня, - понимаешь, Игнаций, - как будто у меня в сердце застряла песчинка. Бывало, я хожу, ем, разговариваю, трезво рассуждаю, осматриваю красивые окрестности, даже смеюсь и веселюсь - и, несмотря на это, чувствую внутри какое-то тупое покалывание, какое-то неясное беспокойство, еле-еле заметную тревогу.
Эта хроническая подавленность, невыразимо мучительная, из-за малейшего пустяка могла перейти в бурю. Дерево знакомого вида, обнаженный холм, цвет облаков, полет птицы, даже порыв ветра без всякого повода вызывали у меня такой прилив отчаяния, что я бежал от людей. Я искал пустынный уголок, где бы можно было, не боясь, что кто-нибудь услышит, броситься на землю и по-собачьи завыть от боли.
Иногда во время этих одиноких скитаний, когда я бежал от самого себя, меня застигала ночь. Тогда из-за кустов, поваленных деревьев, из расщелин являлись предо мною тени прошлого и грустно качали головой, глядя на меня остекленелыми глазами. А шелест листьев, далекое громыхание телег и журчание воды сливались в один жалобный голос, который вопрошал меня: "Путник, что сталось с тобою?"{45} Ах, что со мной сталось...
– Ничего не понимаю, - прервал Игнаций.
– Что же это было за безумие?
– Что? Тоска.
– По ком?
Вокульский вздрогнул.
– По ком? Ну... по всему... по родине.
– Почему ж ты не возвращался?
– А что бы мне это дало? Впрочем, я и не мог.
– Не мог?
– повторил Игнаций.
– Не мог... и баста! Не к чему было мне возвращаться, - нетерпеливо ответил Вокульский.
– Там ли, тут ли умирать - не все ли равно... Дай мне вина, - оборвал он вдруг, протягивая руку.
Жецкий поглядел на его пылающее лицо и отодвинул бутылку.
– Оставь, - сказал он, - ты уж и так возбужден.
– Потому-то я и хочу пить...
– Потому тебе и не следует пить, - прервал Игнаций.
– Ты слишком много говоришь... Может быть, больше, чем сам хотел бы, - прибавил он с ударением.
Вокульский не настаивал. Он задумался и сказал, качая головой:
– Ты ошибаешься.
– Сейчас я тебе докажу, - ответил Игнаций, понижая голос.
– Ты ездил туда не только ради денег.
– Правильно, - ответил Вокульский, подумав.
– Да и зачем триста тысяч рублей тебе, которому хватало тысячи в год?
– Верно.
Жецкий наклонился к его уху.
– И еще скажу тебе, что эти деньги ты привез не для себя...
– Как знать, может быть, ты угадал.
– Я угадываю больше, чем ты полагаешь.
Вокульский вдруг расхохотался.
– Ага, вот ты что думаешь?
– воскликнул он.
– Уверяю тебя, ничего ты не знаешь, старый мечтатель.
– Боюсь я твоей трезвости, от которой ты начинаешь рассуждать, как безумец. Ты понимаешь меня, Стась?