Шрифт:
За шесть месяцев закончили постановку восьми сложных и фундаментальных спектаклей в прекрасных красочных декорациях и новых костюмах художников Лентулова, Федотова и Малютина. Такая интенсивность в работе была просто удивительна.
Но тяжелая голодная зима, совершенно нетопленный театр, начинавшаяся разруха делали свое дело. В театр зритель совершенно не ходил. Я думаю, что мало кто из москвичей побывал в этом новом театре-студии, просуществовавшем полтора сезона в неуютном и холодном помещении. Только самые близкие друзья театра помнят ряд его интереснейших спектаклей.
Открыть театр Комиссаржевский решил новой постановкой оперы Моцарта «Похищение из гарема».
Я играл драматическую роль, вернее, комическую без пения – паши Селима. Я придумал довольно сложный грим и ярко гротесковую внешнюю характерность. Мне, молодому, юноше-актеру, было интересно играть обрюзгшего, тяжелого пашу. Это был толстый надувшийся старик, похожий на индюка. Когда он сердился, то говорил какие-то непонятные слова, вроде «шьялабала», «шьялабала», которые были мною придуманы для оживления роли на одной из репетиций. К этому я подбавлял еще гневное «бал-бл-бл», которое звучало чем-то вроде индюшачьих звуков, угрожающих и сердитых. Вместе с тем он был у меня воинственным и решительным и ходил на согнутых коленях, но стремительной походкой (вперед!) с руками за спиной. Как мне кажется, эта роль для молодого актера была сделана смело и юмористично, и Комиссаржевский остался очень доволен.
После «Похищения» мы начали репетировать «Женитьбу Фигаро» с Закушняком в роли Фигаро. Закушняк очень тонко и изящно играл Фигаро и особенно блистал в монологе. Чувствовалось его мастерство в художественном слове. Монолог был разделан мастерски. Я играл роль садовника Антонио, и если позволено быть мне судьей самому себе, то я считаю, что эта роль получилась самой удачной в первые годы работы.
Роль была сделана в мягкой, реалистической манере, хотя элементы острой характерности и гротеска в ней присутствовали.
Трудно, конечно, рассказывать словами о характерных чертах своих образов. Садовник Антонио, каким я его играл, всегда несколько под хмельком, хмурый и даже мрачный, с седыми, прямыми длинными волосами, закрывающими ему уши, с аккуратной лысиной, в скромном кафтане, немного великоватом и мешковатом, висящем по колени (так что почти не видно штанов), в белых чулках на немного кривоватых, с вогнутыми внутрь носками ногах. На нем изредка красуется шляпа с полями от солнца, сидящая несколько набекрень, с кокетливыми цветами, которые так не идут к его сутулой мрачной фигуре, но которые сочетаются с хмельком и озорством, светящимися в его глазах. У него очень нахмуренные седые строгие брови и небольшой аккуратный красно-лиловый чуть курносый носик. Правая щека время от времени оттопыривается не то от хронического флюса, не то от недовольного сопения. Поэтому лицо его все время несколько асимметрично и вместе с тем озабоченно.
Расскажу о первом выходе Антонио и о том, как этот выход был поставлен Комиссаржевским: по этому отрывку можно судить, как Комиссаржевский работал с актером и как он «ставил актера».
Полупьяный садовник входит на сцену, где находятся его хозяева – граф и графиня Альмавива, – и говорит: «Ваше сиятельство, ваше сиятельство, прикажите решетки у окон поставить. Что же в эти окна всякую дрянь бросают? Вот сейчас только мужчину выбросили».
Дальше уже идет разбор всех обстоятельств этого заявления садовника. Комиссаржевский предлагал следующие мизансцены. Граф и графиня свой эпизод проводили в центре сцены, которая была продолжена к публике большим просцениумом, а по бокам, у лож театра, стояли симметрично две скамейки. Комиссаржевский выпускал меня в дверь, расположенную в самом дальнем левом углу сцены, и предлагал пройти по диагонали через всю сцену к правой скамейке просцениума. Идти сосредоточенной, чуть пьяноватой походкой, неся на ладони вытянутой руки горшок с помятыми цветами, проговаривая за это время весь свой текст и садясь на скамейку, не глядя и не обращаясь непосредственно к графу и графине. Они, недоумевая, сами подходили ко мне и начинали выспрашивать: «Ты пьян что ли?!» – кричал граф, когда я лепетал что-то невнятное, показывая на горшок с цветами, который продолжал сосредоточенно держать на вытянутой ладошке правой руки. «Ни капельки, ни маковой росинки, разве только чуточку со вчерашнего», – обидчиво отвечал я, и только тогда граф уже хватал меня за шиворот.
Комиссаржевский не прибегал ни к показу, ни к подробным психологическим объяснениям. Предложенная мизансцена была очень удобна для актера, играющего Антонио, и предельно выразительна для этой самой по себе простой и несложной сцены. Сосредоточенный выход по диагонали, слова, обращенные в пространство, мимо графа и графини, работали на образ, уже сама эта мизансцена определяла, что Антонио немного пьян. Продолжительный ход к скамейке также очень выгоден для актера. Можно было удобно донести весь текст, а кроме того, то, что Антонио не обращался непосредственно к графу и графине, давало понять зрителю, что садовнику Антонио многое прощается в доме и что он держит себя таким образом потому, что он старый и любимый слуга. Улика – разбитый горшок с цветами на вытянутой ладошке – была и живописна и юмористична.
Длинный проход, естественно, заканчивался тем, что Антонио садился на скамейку, лицом к публике, это оправдывалось его полупьяным состоянием, тем, что он уже обо всем доложил, а также некоторой юмористичной независимостью перед господами.
Зритель успевал заметить все вышесказанное, а Антонио искренне обижался на фразу: «Да ты пьян, что ли?» – публика радовалась всей сцене. Актеру оставалось только, как говорится, «купаться» в этом прекрасном рисунке. Графу и графине такое решение также было удобно, так как они должны были живо заинтересоваться сообщением Антонио и добиваться у него подробностей, подойдя к нему и действуя активно. Вот пример одного из решений сцены, характерного для Комиссаржевского, когда он подготовлял и подсказывал мизансцены, определяющие правильность трактовки образа и помогающие актеру. Роль Антонио получила хорошую оценку, например, со стороны режиссера А. А. Санина. Он рекомендовал перетянуть меня в оперетту Евелинову, который еще держал антрепризу в Никитском театре.
А. Г. Крамов также приглашал поехать служить под его руководством в Воронеж и долгие годы, при встречах, вспоминал об этой моей роли.
Затем я играл в «Браке по принуждению» Мольера доктора Панкраса. Я его представлял себе (в противовес паше Селиму и садовнику) высоким и тощим, каковым и пытался сделать, прибегая к помощи косков, увеличивавших рост, и длинной острой шляпы, сам вытягивался и «худел», насколько мог.
В опере Глюка «Любовь в полях» я играл сатира, вызывающего амуров и дриад и танцующего с ними вместе.