Елманов Валерий Иванович
Шрифт:
Словом, Ратьша изрек, как отрезал: он с дружиной, варягами и половцами лишь тогда от города отойдет, когда князь Глеб своего брата из поруба достанет и им на руки отдаст. И срок жесткий – до заката солнца. Ну а ежели нет, то воевода сразу честно заявил, что град сей, в коем такие богопротивные дела творятся, очистить от скверны лишь Перунов огонь подсобить сможет и сам Ратьша уж как-нибудь да поспособствует тому.
Коли же князь Глеб и впрямь душой за своих смердов, купчишек, ремесленников и прочий градской люд душой болеет, то пусть воев своих за стены выводит. В честном бою и решится, на чьей стороне Господь Бог.
И не помогли Хвощу ничуточки тайные намеки на то, что, душой болея за дружину свою, услыхав звуки рогов боевых, от волнения сердечного Константин в одночасье с животом распроститься может. Лишь посуровел еще более старый Ратьша, огненным оком своим блеснул гневно и потребовал, чтобы Хвощ слово в слово князю своему передал. Дескать, он, воевода Константинов, человек старый, грехов на его душе изрядно скопилось и еще один пред возможной скорой кончиной не так уж сильно его отяготит, а Евангелие святое он запамятовал, ибо давно не читал. Зато в детстве поп его хорошо учил, и строки из Ветхого Завета он, Ратьша, намертво зазубрил, которые гласят: «Око за око, кровь за кровь, смерть за смерть». И ежели князь Константин волей Божьей и еще кое-чьей помре в одночасье – «кое-чьей» он еще и подчеркнул эдак иронично, – то воевода на мече роту даст, что вскоре во всем Рязанском княжестве кроме Святослава-отрока да еще Ингваря младого более ни единого князя не останется в живых. А Хвощ знал – слово у Ратьши твердое, по крепости разве что с булатом кованым сравниться может, да и то добрая сталь супротив того слова, что трава супротив острой косы смерда.
За такие вести по нынешним временам и живота лишиться можно. Было над чем помыслить Хвощу. Однако обошлось все как нельзя лучше, ну просто на удивление благополучно. Скорее всего, потому, что князь Глеб ничего иного и не ожидал, а стало быть, все неприятные известия воспринял как должное. Но была и еще одна тайная причина, о которой Хвощ не ведал. Пока боярин вершил свое неудачное посольство, черная душа князя-братоубийцы была обильно смазана мерзко пахнущим маслом удовлетворенного садизма – он только что вышел из главного поруба, в коем ниже боярина по чину никто не сиживал. Вволю насладившись пытками своего брата Константина, а на десерт и отца Николая, он выбил, наконец, обещание помочь в изготовлении тайного страшного оружия и даже нес на груди корявый рисунок будущей болванки, тут же кое-как накарябанный слабой, дрожащей после прижигания железом рукою брата.
Потому и Хвоща он выслушал на ходу, краем уха. Было не до того – князь торопился к своим кузнецам. Народец подобрался у него первостатейный, один другого лучше. Более того, если бы со всей Руси собрались лучшие мастера железных дел потягаться, кто из них в своем деле больше познал и постиг, Глеб уверен был, что и тут они в грязь лицом бы не ударили. Напротив, вознесли бы своего князя и град его стольный выше всех других, ибо им здесь иначе и нельзя. Как-никак Рязань на самом краю, рядом со степью дикой стоит, а против лихих половецких воев бронь добрая нужна.
Ежели кто, дабы побыстрее меч сковать, промашку какую допустит, в другой раз к ковалю-халтурщику и не подойдет никто. Да это еще в лучшем случае. В худшем же побратим погибшего воя к кузне подъедет и с маху половинку меча перерубленного или кусок брони дощатой прямо к воротам приклепает. Этот страшный знак означает, что по вине коваля погиб в схватке удалой вой храбрый. Правда, последний раз такое было годков пять-шесть назад и не потому, что с половцами замирье давно, а просто слава у Рязани такова. Суров сей град к ковалям, принимает лишь стоящих, к делу привычных, ради быстроты изготовления брака в работе не допускающих.
«Еще поглядим, кто кого одолеет, – почти весело думал Глеб, торопясь к ним. – Против такого оружия ни одной дружине не сдюжить».
Одно лишь ему странно было. Пытка самого Константина ничего не дала. Шипела возмущенно прижигаемая плоть брата, орал тот истошно что-то несуразное, сопротивляться пытался да бранил Глеба срамными словами на чем свет стоит – и все. А как дошло до священника, то тут же все и выдал.
«Это славная мысль мне в голову пришла, – думал с ликованием князь Глеб. – А ведь не зря люди мудрые говорят, будто ближе к смерти человек все больше о душе задумывается, вклады церкви делает, дары монастырям подносит, а о мирском, суетном забывает. Константин же и впрямь к ней, старухе безносой, ближе некуда, вот и позаботился о душе своей многогрешной, спасая служителя церкви от тягостных телесных испытаний». Мысли его тут же плавно перешли к отцу Николаю, который, по глубокой убежденности князя Глеба, целиком и полностью, впрочем, как и сам Константин, был виновен в своих несчастьях.
В самом деле, нет чтобы взять этому дураку, ныне сидящему в порубе, пример со своего духовного руководства в лице епископа Арсения. Услышав о лютом смертоубийстве, старый епископ пусть и не поверил до конца Глебовым объяснениям, так хоть вид сделал и перепроверять их не стал. Правда, сразу после услышанного он вовсе расхворался и с подворья своего не выходил. Зато этот духовник новоявленный, появившийся невесть откуда и тут же прилепившийся к Константину, никак и впрямь захотел, чтобы его в сан мученика после смерти возвели.
Ишь приперся из Ожска в Рязань проповедовать, будто своих попов здесь нет. Ну ладно бы, о смирении речь вел или, как в первый день, возле храма Бориса и Глеба, обращаясь к князю, вышедшему после обедни, к милости призывал, хотя тоже дерзко и с намеком. Так нет же, спустя уже двое суток откуда-то узнал он о настоящем положении дел и не догадался промолчать. Напротив, в обличения кинулся. Сам-то князь Глеб не слыхал их толком, и слава Богу. Не сдержалось бы сердце ретивое, снес бы дерзкому голову с плеч на глазах у всего люда рязанского, а это негоже. Народец нынче и без того все больше пасмурный ходит, а того не понимают, что чем больше Рязань возвеличится, тем им же самим лучше будет во сто крат.