Семенов Юлиан
Шрифт:
Гелен не отправил бы Гаузнера по нашим каналам, он слишком мудр и осторожен, чтобы с в е т и т ь своих людей транспортировкой покойника, а Гаузнер, который сейчас ломает Роумэна, - покойник, ему осталось жить считанные часы, чем скорее он сломит американца, тем быстрее умрет. Вот ужас-то, - подумал Кемп с каким-то затаенно веселым, но при этом горестным недоумением.– Впрочем, - сказал он себе, - все действительное разумно так, кажется, говорил основатель враждебной идеологии? Да, это, конечно, ужасно, да, я, видимо, долго не смогу засыпать без снотворного после того, что должно случиться, но сначала общее дело, а уж потом судьба личности; все то, что не укладывается в эту жестокую, а потому логичную схему, чуждо нам, идет от другой идеи, а ее никогда не примут немцы, их государственно-духовная общность.
...А Пепе хорош, ничего не скажешь... Темная лошадка, а не человек... Что я знаю о нем? Мало. Практически - ничего, потому что я не м я л его, он пришел на связь от генерала; "профессионал, работает автономно, иностранец, чужд национальной идее, в деле проявляет себя мастерски". В конечном счете генерал знает, кого привлекать, я не вправе судить его посланцев, если прислал - значит, так надо, все остальное - приладится, главное - незыблемая и убежденная вера в авторитет того, кто стоит над тобой. К вершинам прорываются самые достойные, остальные гибнут внизу при горестной попытке подняться, перескочив ступени. Мир трехслоен: единицы вверху, миллиарды - внизу; но среди миллиардов есть те, которые довольствуются достигнутым, - а их подавляющее большинство, ибо создатель далеко не всех наградил смелостью дерзать, - и меньшинство рвущихся наверх. Это меньшинство претенциозных индивидов так или иначе обречено на уничтожение - балласт, общество не терпит претенциозности>.
<Нет, но каков Кирзнер>, - снова подивился Кемп, прислушиваясь к тому, как к о л л е г а тянул свое:
– Милая фройляйн, если вы настаиваете на том, что в предложенных обстоятельствах самое верное - броситься к любимому, я снова начинаю сомневаться в вашей искренности. Не надо, не сердитесь, я хорошо запомнил, что вы математик по призванию, поэтому я подстроюсь под ваш строй мыслей и докажу вам: либо вы своенравничаете, отказываясь принять мое предложение, либо что-то таите... Ну, давайте анализировать состояние женщины, которую похитили, и во имя ее спасения - вы, понятно, д о г а д ы в а е т е с ь об этом - любимый пошел на что-то такое, что выгодно его врагам, но никак не выгодно ему, ничего не попишешь, во имя любви на заклание отдавали империи, не то что свое <я>. И вы хотите - при мне, Пепе и Гаузнере, который сейчас сидит у Роумэна и позвонит к нам через минуту, от силы две, - броситься на шею любимому? Это плохой театр, милая фройляйн, а я кое-что понимаю в театре, я, изволите ли знать, а к т е р с т в о в а л в молодости. Смысл сцены, если она претендует на то, чтобы остаться в памяти потомков, заключен в контрапунктах, построенных по принципу математики: идти к правде от противного... Вы ни в коем случае не броситесь к Роумэну, а, наоборот, сделаете шаг назад. Вы ни в коем случае не заплачете, а, наоборот, истерически засмеетесь. Лишь тогда он вам поверит, лишь тогда он не заподозрит вас в том, что вы в сговоре с нами и что мы играем одну пьесу. Это слишком прямолинейно: делать шаг к любимому. Это провинциальный театр, милая фройляйн... А в провинциальные театры не ходят...
– Ходят. На бенефис <звезды>.
– Ого! Считаете себя <звездой>?
– Я себя считаю женщиной. Этого достаточно. И я лучше вас знаю, чему он поверит, а чему нет.
– Я был бы рад согласиться с вами, если бы речь шла просто о мужчине, милая фройляйн. Но Роумэн - разведчик. Причем разведчик первоклассный, таких мало в Америке, у них либо костоломы Гувера, либо еврейские слюнтяйчики Донована... Так что давайте уговоримся: после того как вы останетесь одни, ведите себя, как хотите, говорите ему, что угодно, - это за вами... Но встречу с милым будем играть в моей режиссуре...
– Когда мы останемся одни... Если мы останемся одни, - уточнила Криста, - я вам не очень-то верю, мой господин. Я имею право сказать Роумэну про эту нашу репетицию?
– Да. Почему бы нет? Разве можно что-то таить от партнера, который держит вас не умом, а мужскими статями?– Кирзнер усмехнулся, снова посмотрев на часы, и обернулся к Пепе:
– Дружочек, пожалуйста, позвоните к портье мистера Роумэна, там сидит наш приятель, возможно, у американца что-то с телефоном? Пусть проверит, хорошо?
Пепе поднялся, и снова Криста заметила в его глазах что-то особенное, вспыхивающее - тоску или, быть может, страх?
Проводив его спину немигающим взглядом, Кирзнер приблизился к Кристе, поманил ее к себе тонким пальцем и шепнул:
– Вы можете рассказать ему все, кроме того, что вы сейчас сделаете...
– А что я сейчас сделаю?– спросила Криста.
– Вы подпишете обязательство сообщать нам и впредь о каждом шаге мистера Пола Роумэна и выполнять те наши просьбы, с которыми мы к вам обратимся как к миссис Роумэн.
Кирзнер достал из кармана три экземпляра идентичного текста и вечное перо.
– Вот, - сказал он.– Это надо сделать сейчас.
– Я это сделаю, когда вернется ваш Пепе и скажет, что с телефоном у мистера Роумэна ничего не случилось и мы можем ехать к нему играть ваш спектакль.
– Такого рода документы, милая фройляйн, подписывают только с глазу на глаз.
– Вы отправите Пепе посмотреть, не прилетел ли на кухню черт. Или генералиссимус Франко. На метле и в красных носках. В это время я подпишу ваш текст. Только перед этим я хочу услышать голос Роумэна и сказать ему, что я к нему еду.
– Хм... Я вынужден согласиться с вашими доводами, - сказал Кирзнер. Хотя мне очень не хотелось бы с вами соглашаться. Вы жесткая женщина, а? и он засмеялся своим колышущимся, добрым смехом.
<Подпишет, - понял Кемп, - с этой все в порядке, сработано накрепко, привязана на всю жизнь; даже если решит признаться ему во всем, он перестанет ей верить; она понимает, что Роумэн не сможет переступить свою память>.
ШТИРЛИЦ (рейс Мадрид - Буэнос-Айрес, ноябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________