Шрифт:
Кое-как пообедали в уже опустевшей столовой. Аппетит у всех отбило. Но этот серый пасмурный день — слоистые облака затянули все небо — еще не кончился. Когда мы выходили, нас встретил расстроенный комсорг и подозвал Бориса, Шурку и меня.
— Слышите, ребята, — сообщил он, — звонили из райкома… Будем проводить собрание о Ермаке.
Глава двадцатая
ТРУДНЫЕ ДНИ
(продолжение)
Никогда не забуду этого комсомольского собрания! Я даже не предполагал, что Ермака так хорошо знали на морзаводе, что он пользовался таким авторитетом. В его защиту выступили не только те, кто с ним работал на стапеле, ремонтировал суда, учился вместе в ремесленном или в школе, — слова просили совсем из других цехов, которых я даже не знал.
Больше того, на комсомольское собрание пришли пожилые работницы и тоже высказывались в защиту Ермака.
Получалось неожиданное и непривычное: комитет по настоянию инструктора райкома Веры Малининой решил поставить вопрос об исключении Ермака из рядов комсомола, а комсомольцы категорически отказывались это сделать.
Мы всей бригадой пришли за десять минут до начала собрания, а зал был уже набит битком. Для нас заняли второй ряд.
Пришел дедушка. Я внимательно посмотрел на него, боясь найти в его глазах следы уныния или обиды. Но не тут-то было! Рыбаковы не так скоро сдаются, и не мелкому писаке было сбить его с ног. Дедушка выглядел, как всегда, — сильный, широкоплечий, высокий, вышитая украинская сорочка открывала мощную загорелую шею совсем без морщин. Глубоко посаженные карие глаза смотрели открыто и прямо, в них был юмор (то, что я больше всего ценю в людях), густые темные волосы и не начинали седеть. С удивлением я вдруг понял, что дед еще молод. Ему уже исполнилось шестьдесят два, но выглядел он на добрых пятнадцать лет моложе. У них все в роду были моложавы. Разве маме кто давал ее тридцать семь лет? Дружниковы почему-то выглядели старше своих лет. В кого пойду я? Именно об этом я и подумал в такой час, сам себе удивляясь, как такая чепуха может лезть в голову, перебивая серьезные или горькие мысли. Дед обернулся ко мне и успокаивающе покивал головой.
На долгопамятное это собрание пришла инструктор райкома комсомола Вера Малинина. Рядом с дедушкой сел незнакомый худощавый блондин в роговых очках. Я его никогда не видел.
— Корреспондент «Известий», — шепнул мне взволнованный Иван.
Мы переглянулись. Быстро там отозвались на наше письмо.
— Эх, не успели с ним переговорить до собрания! — пожалел Баблак.
Оказалось, что корреспондент прямо с вокзала приехал на завод и зашел в партком. Дедушка предложил ему присутствовать на комсомольском собрании, до которого оставалось всего полчаса. Пока дедушка спорил по телефону с администраторами гостиниц, добывая для москвича номер, корреспондентом завладел Родион Евграфович и, конечно, всучил ему ту газету…
Корреспондент сидел нахохлившись (может, он сегодня не обедал?) и хмуро обмахивался той самой газетой. Наверно, никак не мог разобраться, кто говорит правду и кто врет.
Несмотря на то что все окна были распахнуты настежь, духота стояла нестерпимая — горячая духота. Обмахивались все без исключения — платками, газетами, веерами, даже просто рукой, — ветер шел по комнате, но не освежал. А вечер был прохладный и свежий, пахло дождем, хотя дождь еще не выпал.
Перед началом собрания Женя Терехов, пробегая мимо меня— я сидел с краю, у прохода, — шепнул, чтобы я первый просил слова: «Важно задать тон», — бросил он многозначительно. Я понял, что он не хочет исключения Ермака. Последние недели я плохо спал, плохо ел, нервы у меня были как оголенные провода, и, когда мне дали слово первому, я пошел к трибуне словно в тумане. Выступать на собраниях я вообще не мастер — язык у меня привешен как надо, но вот говорю я совсем не то, что обычно требуется от выступающих, и все смеются, а потом благодарно хлопают в ладоши за то, что развеселил. Теперь было не до смеха. Майка потом рассказывала, что я был настолько бледен, что она испугалась: не сумею ничего сказать!
Я начал так:
— Товарищи, сегодня вас собрали здесь, чтобы поставить вопрос об исключении из комсомола моего лучшего друга — Ермака Зайцева. Тогда, наверно, надо исключить и меня, потому что Ермак был мне примером всегда и во всем, начиная с пятого класса. Ермак для меня наивысший авторитет, так я его уважаю! Как это могло случиться, что стал вопрос об исключении лучшего комсомольца, которого я когда-либо знал? Как могли обвинить Зайцева и Кочетова в ограблении квартиры? Следователь еще не разобрался в этом деле. Я знаю одно: это инсценировано, чтобы погубить хороших парней. Знаю режиссера этой чудовищной инсценировки — вор и преступник, по кличке Жора Великолепный. Это он все организовал! Вы все знаете эту историю, как мы втроем — Ермак, Гриша и я — ходили возвращать долг и как угрожал Великолепный. Вот он и выполнил свою угрозу. Рассказывать ли об этом?
Такой шум пошел… Выступление мое понравилось.
В следующую минуту зал как бы взорвался криками:
— Рассказывай подробно!
— Расскажи еще раз!
— Пусть корреспондент послушает!
— Валяй, Санди!
— Молодец, Санди!
Подбодренный этими выкриками, я действительно повернулся к корреспонденту, слушавшему доброжелательно, и коротко и ясно рассказал все, что хотел рассказать прокурору Недолуге. Туман в глазах рассеялся, и я отчетливо видел каждое лицо. Большинство кивало мне одобрительно. О корреспонденте я уже забыл и рассказывал ребятам. В заключение я сказал:
— Следователь Анатолий Романович Семенов тоже не сомневается, что Ермак и Гриша не воры и не грабители. Он уже напал на настоящий след, скоро невиновность наших друзей будет доказана. О каком же исключении может идти речь? Я думаю, что. на Веру Малинину подействовала эта гнусная статья в газете, оболгавшая нашего бригадира и всю бригаду. Но мы-то знаем ей цену, этой статье, и кто стоит за ней. II как потом будет стыдно всем, кто ей поверил! Товарищи! Я знаю, что вы не будете голосовать за исключение Зайцева просто потому, что знаете Ермака.
К своему месту я пробирался красный, как помидор, потому что мне неистово аплодировали. Но все-таки опять некоторые почему-то смеялись — беззлобно и лукаво. Даже корреспондент не выдержал и ухмыльнулся.
Слово взяла Римма. Как я и подумал, она говорила главным образом об Иване Баблаке. Какой он хороший бригадир и прекрасный человек. А его прошлое… оно невозвратно, и стыдно упрекать за него человека, ставшего на честный путь. И не было бы этого страшного прошлого, если бы Родион Евграфович Баблак не оттолкнул маленького племянника. Хуже того — заверил друзей покойного брата, что ребенок умер. Кто мог предполагать такую чудовищную ложь?