Шрифт:
Я подрастал, мир помаленьку расширялся. Начал я к нему приглядываться, себя в нем ощущать. Спасибо «дяде», то есть Мише, платок с головы сброшен, шапку перестали завязывать, проклятое «кашне» закинуто за диван. Мама не переставала твердить, что я босяк, а мне, босяку, было хорошо. Особенно после дождя, когда разрешалось шлепать по теплым лужам! Летом ходил я в старой рубахе, древних брюках и сандаликах. Так было удобней бегать, прыгать и валяться. И мама, выпуская меня в свет, уже не предупреждала: «Смотри, не испачкайся!»
Появились друзья – народ в большинстве своем босоногий и плохо одетый. Во дворе и на заросшем лопухами пустыре рассуждали мы обо всем – о Красной армии, о боевых конях, о полярниках, летчиках, о несчастных девчонках, которые не могли писать, как мы, на заборы и столбы, а присаживались подальше в кустиках.
Не говорили мы только о взрослых – существах скучных, вечно занятых своими непонятными делами. Женщины где-то работали, а дома стирали, штопали, ходили в магазин, бранились на кухне. Мужчины утром шли на свою работу, а вечером играли во дворе в домино, выпивали, курили или, как Васькин отец, спали на пустыре в лопухах. Они, эти взрослые, верно, не понимали, что я уже давно не ребенок, и продолжали сюсюкать: «У ти, какой хоросенький! Конфетку хочесь?» Дружки мои издали только в кулак похрюкивали.
Мама строго запрещала мне брать что-то у чужих людей. Да я и сам не хотел. Эта рябоватая тетка Фрося, всему двору ох как знакомая, да не нужна мне ее конфетка замусоленная! Вообще б не видеть ее, красавицу, с синяком под глазом!
Всему двору было известно, что Фросю «учил» собственный муж Степан. Например, мог «поучить» за то, что она отлупила своего сына Ваську: тот ключ от комнаты опять потерял. Лохматый Васька орал по-хитрому – возвышал голос до вопля только тогда, когда открывалось окно и высовывалась рассерженная моя мама. Она громко стыдила Фросю, Васька умолкал, моргал невинными светлыми глазами, а мама потом еще долго возмущалась дома:
– Как можно детей бить! Битье что, ключ поможет отыскать?
Меня родители и пальцем не трогали, даже ругали редко. Даже когда я не хотел ложиться спать и молча сидел в темноте на холодном кожаном диване, и то молчали. Однако до сих пор слова «Пора спать!» или «Пора в город Храпов!» вызывают у меня кислое чувство обреченности.
Жили мы, как я теперь понимаю, в коммуналке – в одной комнате и спали, и ели, и на своем горшке я в ней сиживал. Взрослый унитаз я освоил позже, в коммуналке он один на всех, до того пользовался я горшком, а на нем можно было спокойно посидеть, поразмышлять. На кухне ничего интересного – соседи, керосинки и кастрюли. Гостей в кухню не приглашали, только приходили какие-то мужики тараканов травить. В ванной стирали белье, умывались над раковиной, а мылись по-серьезному – кто где мог. Папа после работы в «чугунке» принимал душ в прямо в цехе, но все равно от него пахло жженым железом. В баню я сначала ходил с мамой и там, сидя в тазу (таз назывался «шайка»), брезгливо разглядывал голых теток. Принцесс среди них точно не было. Да и не только в бане. Одевались женщины скромно, одежду чинили, если рвалась. Вряд ли Золушка могла сверкать дырой на чулке, как у той же Фроси (хотя, если побегать от принца полуобутой, в одной только хрустальной туфельке, чулочек точно порвется, только об этом в сказке ни слова не сказано). Принцев в нашем дворе тоже не водилось. Мужики все серые, скучные, с желтыми зубами, а то и вовсе без них. Работали они на одном заводе.
Самыми красивыми были мои папа и мама. Папа молчун, а когда что-то не понимал, еще больше «выпуливал», как говорила мама, свои большие карие глаза. В выходные дни он ходил в наглаженной светлой рубахе, светлых брюках и белых ботинках. «Инженер», – слышал я шипенье Фроси. Так и есть, папа был инженером, и мама им очень гордилась. Инженеров в то время было мало, мне так вообще казалось, что кругом одни печники, стекольщики да точильщики ножей и ножниц. Они ходили по дворам и кричали: «Печки ложим!», «Стекла вставляем!», «Ножи точим!» Смотреть на их работу было приятно. Я мог часами стоять у будки сапожника и наблюдать, как ловко он режет кожу, как, взяв в рот мелкие гвоздочки, с пулеметной скоростью всаживает их по одному молотком в сапог!
Но самый большой интерес вызывал безносый старьевщик. Безносый – это ладно, а вот в своей телеге, запряженной старой клячей, он возил очень нужные вещи: пугачи, стрелявшие пробками, мячики на резинке, разноцветные очки, книжки с картинками… Все это можно было не за деньги купить, а обменять на кости, тряпки и старые галоши. И хотя мы потихоньку поддразнивали мужичка: «Кости, тряпки и галоши! Обдирала я хороший!», – но ходили за ним толпой, выменивая сокровища на поеденные нафталином бабушкины кофты, собачьи кости со свалки и драные сапоги.
Бесстрашный Васька однажды притащил новые пахучие галоши. За них он получил потрясающий черный пугач – не отличишь от настоящего револьвера – и пачку пробок, набитых спичечной серой. Добрый Васька давал пострелять всем, даже большому парню Боре, который и отобрал оружие: малолеткам не положено. «И кстати, галоши воровать из дому грешно» – так сказал Боря. С Борей не поспоришь – говорят, он был связан с местной шпаной, ходил в клешах, загребая ими пыль, и в кепочке с пуговкой, смотрел вприщурочку. Даже его необычная фамилия – Шкарбан – вызывала у нас уважение. Мне он чем-то напоминал Мишу – наверное, «ухваткой», как говорила баба Дуня.
Васькина мать, обнаружив пропажу, стала кричать из окна, грозя красным, распаренным стиркой кулаком:
– Чертов ребенок, куда галоши девал? А ну-ка иди, иди, аспид, сюда!
Васька обреченно пошел, размазывая слезы. И тут вдруг Боря, поглядев на согнутую спину пацана, пришел ему на помощь. Пронзительным свистом остановив мальчишку, он подошел к окну (Васькина семья жила на первом этаже), положил локти на подоконник и долго нашептывал что-то Фросе. Та сперва сердито отмахивалась, а потом засмеялась и захлопнула окошко. Васька, шмыгавший мокрым носом, оторопел: и умеет же Боря разговаривать с женским полом! А Боря небрежно бросил ему: