Шрифт:
– Пора домой собираться, бабоньки.
Знала б она, сколько еще дней и ночей нам до родного дома, от которого мы уезжали все дальше и дальше. И все чаще женщины с тревогой гадали: куда везут, где жить придется?
– Говорят, в землянках, – вздыхала тетя Валя, на что ее сын, прищурив глаз, отвечал серьезно:
– А я слыхал, возводят для нас терема каменные, туалеты мраморные с ведрами золотыми.
Мы пододвигались к Боре поближе: «Расскажи про терема, Борь». И он плел такую веселую чушь, что матери наши ругались, мол, врет безбожно, однако слушали и в конце дарили Борьке, который такую красивую сказку сочинил, сухарик заветный или последнюю горсть семечек.
Иногда выпадали такие длинные перегоны или такие долгие остановки, что говорить не хотелось, смотреть в потолок – тошно, валяться на жестких нарах – обрыдло уже, а думать о папе, который почему-то остался дома, было совсем уж тяжело. Спросил я как-то Борю про папу, и тот сурово ответил, что, видимо, так нужно, военная обстановка так требует.
Вскоре печка у нас прогорела в нескольких местах и стала безбожно чадить, и это еще больше подливало горечи.
– Жалко, картишек нету или шахмат на крайний случай, сыграли бы на вылет, – сетовал Боря, заложив руки под голову и болтая ногой в воздухе.
– На вылет это как? – загорелся Васька, приподнимаясь на локте.
– Это просто, – объяснил Боря, глядя в сторону. – Проиграл – тебя за руки, за ноги – и из вагона на мороз. Хочешь?
Васька с сопением отвернулся. Он, если спрашивали серьезно, чаще всего говорил правду и глядел беззащитными светлыми глазами.
– Есть у меня картишки-то, – зашевелилась Фрося, доставая откуда-то колоду. – Сыграем в «дурачка»? Не боишься?
Боря оживился, сел возле печки на ящик, на другом ящике лихо карты раскидал, да еще с таким видом, будто всю жизнь играл в «дурачка». Народ на локтях приподнялся. Но… Боря проиграл три кона подряд. Сказал, что карты меченые, и больше играть в «дурачка» не захотел.
– Детская игра. Вот если б в «очко», – равнодушно протянул он, глядя в мутное оконце.
Фрося усмехнулась, с треском провела большим пальцем по колоде:
– Садись.
Проиграл Боря и в «очко». Долго изумлялся, проверял карты. Спросил, где это «уважаемая Ефросинья» так передергивать научилась. Я удивился – Ефросинья? Поинтересовался, откуда это у Фроси такое дореволюционное, крестьянское имя. Васькина мать, вспоминая, как будто опала лицом.
– Эх, милый ты мой, побывал бы ты там, где я сосенки необхватные валила, снегом умывалась, кору жрала…
Замолчав, Фрося полезла на свои нары, которые, как я потом узнал, у нее были не первые.
– А мы в Гражданскую войну лебеду в деревне ели, – неожиданно сказала моя мама, не любившая встревать в чужие разговоры да и вообще много говорить.
Наступила тишина. Даже Боря приумолк, правда ненадолго. Скоро опять послышался его звонкий беззаботный голос, распевающий:
Когда я был мальчишка,Носил я брюки клеш,Соломенную шляпу,Штиблеты без галош.– Господи, Боря. Что бы мы без тебя делали? – улыбнулась моя мама, и Боря живо ответил вопросом на вопрос:
– А вы заметили, теть Ань, что Бога мы стали чаще поминать? С чего бы это?
Так и ехали – с пустыми животами, с разговорами ни о чем, с умными долгими беседами. Когда поезд останавливался, Боря, женщины и Эмма первым делом выскакивали узнать – надолго ли? – потом бежали добывать еду, подлезая под составы, падая и скользя на замерзшей моче. Когда взрослых не было, особенно хотелось есть. Я знал, что у мамы в сумке, под тряпками на нарах, есть заветная банка малинового варенья. Ничего никогда не брал без спроса, а тут бес попутал, вытащил банку, сам поел, ребят угостил, а оставшиеся полбанки засунул подальше в тряпки. От сладкого у нас сразу животы разболелись.
Вернулась мама, с трудом взобралась по лесенке в вагон – ушибла коленку. Вернулась она пустая и потому очень сердитая. Не спросив, хочу ли я есть, налила из чайника на печке горячей воды, достала сухари и, подумав, вытащила банку варенья. Поглядела на нее, на меня. Я ничего лучшего не мог придумать, как спросить:
– А разве варенье не испаряется?
Мама отвесила мне подзатыльник, чуть ли не первый в жизни, и душа моя облегчилась, хоть я и заныл, больше для порядка. Ехидная Фрося тонким голоском пропела:
– Это тебе за вареньице. А аспида своего я сама накажу.
Васька сжался и ответил, что он тут ни при чем: ему давали, он и брал. Тетя Фрося обняла сына, потрепала его по лохмам и сказала, что в такой шевелюре скоро всякое может завестись, а мама моя заметила, что лишний раз постричь ребенка не так уж трудно.
– Да стричь его не успеваешь! – рассердилась Фрося. – Обрастает мигом, аспид!
Васька только хмыкнул.
В конце пути я все чаще думал о папе. Как он там один? Голодный небось. И что делает?