Шрифт:
Покинув дивизион и попав в мир этих простых и добрых людей, Азизов как будто забыл о том, что в дивизионе могли начать его искать. А ведь уже наверняка спохватились и ищут. А если они догадаются, что он должен быть где-то недалеко, начнут искать и доберутся до этого села? Но не будут же они ночью поднимать всех сельчан и спрашивать, не у них ли пропавший солдат? Значит, не ему одному пришла в голову эта идея, уже бывали такие случаи. Ему с трудом в это верилось. Он знал, что офицеры тоже очень осторожны в обращении с местным населением. При нем были случаи, когда солдаты самовольно оставляли дивизион. Через несколько часов они появлялись, а если попадались, что происходило очень редко, несли за это, конечно, наказание: как правило, несколько суток гауптвахты. Если это случалось с кем-то из их батареи, Звягинцев наказывал и других солдат — не давал им отдыхать, заставляя ходить по несколько часов строевым шагом и петь песни, пока кто-нибудь отсутствовал. И теперь, когда обнаружат, что Азизов самовольно оставил дивизион, может начаться суматоха. Звягинцев, наверное, опять заставит всех маршировать по плацу и не даст никому отдыха. Тут Азизову стало страшно: а не будут ли все солдаты на него злы из-за того, что он их подставил. И когда он вернется в дивизион, может опять оказаться объектом для всеобщего бойкота или чего-нибудь еще похуже. Больше всех Азизов боялся Карабаша и судорожно думал, чем же в случае чего объяснить причину своей самоволки. Вообще-то обычно такая ситуация становится проблемой офицеров и не должна касаться солдат. Только на деле все делается так, чтобы провинившийся был наказан как можно сильнее, «комплексно», поэтому командиры наказывают за это и других солдат, а те в свою очередь — провинившегося. Может, весь дивизион теперь его ищет, ходит строевым шагом и поет песни? А где они его ищут сейчас, интересно — во дворе, на позиции, за пределами дивизиона?
Нет, вряд ли они будут искать его ночью в этом селе. Возможно, завтра они доберутся и сюда.
Когда хозяйка вышла из той комнаты, где они сидели до сих пор, хозяин опять пригласил его туда. Постель была приготовлена на полу, на том же коврике, где они с хозяином ели. Подушка и одеяло были заправлены в цветные наволочку и пододеяльник. Хозяин сказал, что разбудит его рано утром, чтобы Азизов отправился в свой полк и, пожелав ему хорошего отдыха, ушел. Азизов, быстро раздевшись, как привык это делать за время службы, лег в постель. Все было очень по-домашнему уютно, чисто, запах свежего белья действовал успокаивающе. Давно его тело не испытывало такого наслаждения. Уснул он очень быстро.
— Хей, салдат, давай, давай, падйом, – так рано утром разбудил его хозяин. – Войин так долга не спат. Если ты привыкат, патом тйажало.
Азизов встал, оделся и хотел уже уйти, как хозяин остановил его:
— Ты шдо, куда ты идйош? Ни завтрак, ни чай? Нет, у нас гост так не отпустит.
Не успел он закончить, как в комнату вошла его жена. Улыбнувшись и слегка кивнув в сторону гостя, она опять поставила на пол принесенный ею поднос с чаем, лепешкой, сахаром, сыром домашнего изготовления, маслом и вареным яйцом. Азизов опять с жадностью набросился на еду, быстро и с удовольствием все съел.
– Ни торопит, ни торопит, – пытался успокоить солдата хозяин. – Время у тиба йишшо йест. Куда таропит? Солдат спит – служба идет. Ха-ха-ха…
Хорошенько позавтракав, Азизов встал, поблагодарил хозяина и покинул дом. Перед этим хозяин успел передать ему сверток с лепешкой, двумя яйцами и сыром.
На улице никого не было, кроме детей, играющих в войну. Немножко постояв на улице и понаблюдав за ними, Азизов вновь отправился в путь. В том направлении, где, как объяснил ему приветливый хозяин дома, должен был находиться город, в котором он когда-то начинал свою солдатскую службу. Вскоре и последний дом этой гостеприимной полукочевой деревни остался позади; впереди лежала только степь. Но эта грунтовая дорога должна была привести его в город, из которого он когда-то был изгнан и в который очень хотел бы вернуться. Азизов часто оглядывался, чтобы проверить, нет ли за ним погони. Нет, никого видно не было, они искали его, наверное, где-то в другом направлении. Он еще различал вдали виноградники и какие-то точки рядом с ними — это были помещения дивизиона. Через какое-то время все исчезло из виду: ни впереди, ни позади ничего больше видно не было, исчезла и деревня бывших кочевников. Так Азизов оказался совершенно один в кажущейся бесконечной степи, в которой кроме одной единственной дороги не было ничего. Как хозяин дома успел ему рассказать, она давно уже не служила дорогой. Когда-то по ней двигались кочевники из одной местности в другую. Потом дорогу стали использовать все, стали ездить даже машины. Но позже чуть в стороне построили другую асфальтиро-ванную дорогу, ведущую в город. По ней-то и приехал Азизов из полка в дивизион. А по словам мужчины, приютившего его на одну ночь, эту грунтовую дорогу ныне использовали только для того, чтобы перегонять стадо с одного пастбища на другое. А так, наверное, в город больше никто на арбе не ездит, как в прежние времена, поэтому дорога эта пустует.
Азизов шел и шел, погода стояла хорошая, душе хотелось петь. Это путешествие через степь нравилось ему все больше и больше, и вскоре он даже забыл о том, куда и зачем направляется, впервые за все последние месяцы забыл о своих переживаниях, о своем положении в дивизионе, о желании верховодить над молодыми солдатами. По дороге шел свободный человек, с чистой совестью и душой. Эта дорога стала для него своеобразным символом очищения. И чем дальше он шел, тем лучше себя ощущал, тем большее облегчение испытывал. Постепенно ему даже стало казаться, что он в этом мире совершенно один.
Вот она – свобода. Скоро Азизов ощутил, что ему в жизни больше ничего не нужно. Хочется начать новую жизнь, может прямо сейчас, в этой степи? Жить прямо в степи, кормиться охотой на птиц и животных, устроить себе маленькую хижину и жить в ней. А зачем вообще нужны ему люди? От них ведь только беда – теперь Азизов был в этом уверен. И зачем он должен был жить с ними и выполнять то, что они считали обязательным. Азизов начинал все больше и больше ощущать свое тело; будто владение им возвращалось ему вновь. У него было такое ощущение, будто он заново рождается, обретает то, что прежде было отнято другими.
Какое это превосходное чувство, когда ты делаешь что хочешь, живешь в согласии с собой, и главное имеешь внутреннее спокойствие. Можно получить сколько угодно удовольствий от жизни, исполнять собственные желания и капризы и при этом оставаться несчастнейшим из людей. А если ты поступаешь согласно собственным представлениям о жизни, не ломаешь себя, сохраняешь чувство собственного достоинства, ты видишь жизнь совсем другими глазами. Что движет человеком, который постоянно, подавляя в себе собственные чувства, действует так, как требует общество, кем-то придуманные правила и законы? Пересиливая себя, убеждая себя, что иначе нельзя, приходится заглушать голос сердца и поступать вопреки собственным представлениям о жизни, лукавить и подчиняться обстоятельствам. Только вознаграждения приходится ждать долго, а потом приходит разочарование. Зачем нужно было тогда так стараться, идти против себя? Не страх ли является в этом случае движущей силой? От страха стараешься заслужить одобрение окружающих, думая, что так будет безопаснее. А когда условия жизни ужесточились, никому больше не нужны были твои заискивания и те, сдерживаемые дотоле, разрушительные силы души раздавливают тебя. Безусловно, человек, как и его чувства, могут развиваться лучше, если пытаются помешать ему осуществить желаемое. В этом смысле общество человеку необходимо, чтобы развиваться. Только так же естественно, если через определенное время человек хочет вырваться из цепей, на которые посадила его группа людей, придерживающихся определенных ценностей. С другой стороны то, что мы называем свободой, возможно, нужно не всем, ведь для очень и очень многих людей важнее быть вместе со стадом, не выделяться и не высовываться – так надежнее и безопаснее. Дает ли это основание для того, чтобы полагать, что одни люди лучше чем другие? Люди, предпочитающие жить в стаде, создают своим трудом все – и материальные, и духовные основы для определенной общественной группы. Реже встречаются индивидуумы, которые пытаются сами понять и другим объяснить законы и принципы построения мира и общества. Кто из них лучше, а кто хуже – невозможно определить, просто они разные.
Гумилев, рассказывая о сути человеческих групп, пришел к такому выводу, что человек не может выйти за пределы собственного этноса, куда бы он ни уехал, как бы далеко от него ни находился. Он считает, что существуютт какие-то этнические ритмы и этническое поле, которые оказывают воздействие на человека. При этом Гумилев рассказывает об отдельно взятом этносе, как о чем-то таком, что не имеет никакого отношения к другим этносам, кроме вражды. Взаимодействие этносов и культур, что составляет основу истории, упрощается при этом Гумилевым до предела. Человек у него — только явление природы, как и сам этнос — народ. Социальное базируется только на этом природном, при этом забывается, что от той же самой природы человек ушел уже давно. Человек ведь не только животное. Очень многое он приобрел вне природы, развивая созданные им социальные и духовные структуры, развиваясь также внутренне. Гумилев отказывает человеку в самом главном и значительном для него – в выборе, значит свободе. Человек для него только член толпы, что он называет красивым словом «этнос». При этом Гумилев игнорирует то, что человек тысячелетиями боролся за свободу. Каждому нужно принадлежать только определенному этносу, бороться за торжество его воззрений и господства над соседними народами. Какая удивительно благотворная почва для крайнего национализма, который очень легко может принять воинствующую форму. Назвать, как Гумилев, и сегодня человека винтиком этноса, очень похоже на то, что, говорят о первобытных обществах: там человек был в зависимости от вождей и духов своих предков. Сколько после этого боролся человек для того, чтобы освободиться! И не это ли главная движущая сила всей истории, рвение человека к свободе? Также говорят о победе человека над своим родом еще в древние времена. А Гумилев отрицает это. Он готов отрицать эту борьбу человека за то, что быть свободным, стать индивидуумом. Есть только этнос, народ, нация и борьба этого образования за выживание. И будто этому образованию все на этом пути дозволено. Все остальное, даже развитие культуры говорит о том, что данное образование близится к своей гибели. При этом им крайне идеализируется и романтизируется кочевая культура. Больше, на наш взгляд, правы те, кто считает, что есть общий человеческий дух. Среди европейской интеллигенции встречаются и такие, которые также понимают, что культура человеческая начинается намного раньше, чем думают в Европе. И начало это не связано с греко-римской культурой, как бы опять в Европе не пытались это преподнести. Культура Египта и Месопотамии, их мифы, религии, искусства и науки стоят в основе той культуры, которую принято считать европейской, и в первую очередь древней греко-римской культуры. Европейская позиция здесь проста: назвать все лучшее своим, все, что кажется не таким уж хорошим, отбросить, предать забвению, сделать непопулярной ту культуру, которую своей назвать нельзя. В случае с древней греко-римской культурой ссылаются на единство континента. Когда речь идет о новых американцах, то важнее здесь становятся якобы европейские корни и христианская религия этой заокеанской нации. Еще одно объединение для них — это христианство, христианский мир. Как люди издревле, еще до возникновения авраамических религий верили в то, что зло можно победить только добром, так и против лжи можно бороться только максимальным стремлением к тому, чтобы установить правду. А национализм можно победить интернационализмом. Как является ошибкой то, что победить зло можно злом, так же является ошибкой то, что против лжи чужих можно бороться собственной ложью, против национализма сильных мира сего собственным национализмом. Для поверивших в возможность такой борьбы и такой победы над злом и ложью, наступает трагедия: сколько бы они ни старались бороться против лжи ложью, против национализма других собственным национализмом, это вводит их в еще более тяжелое состояние. Тот, который сильнее и имеет огромную власть и средства воздействия на людей, от такого заблуждения угнетаемых может только еще больше выиграть: теперь он может легко разоблачить их во лжи, используя мощь машины воздействия и убеждения людей, созданной им. Подобной машины пропаганды, разумеется, у слабого и угнетаемого, выбравшего путь лжи и национализма как ответ лжи и национализму угнетателей, нет. Тут он оказывается в двойном капкане: с одной стороны, против него продолжают распространять чудовищную ложь и легко разоблачают придуманную им ложь как ответ. С другой стороны, он погружается все больше в болото национализма, что в его случае также означает изолированность от остального мира. Тут приходят еще восторг от собственного прошлого, начинается романтизация и идеализация его. Все упрощается до предела. Человеку или слабосильной, отставшей от своих врагов упадочной, регрессивной нации кажется, что вроде крайний национализм и есть возможность для спасения и процветания, что является, безусловно, иллюзией. Сильные, управляющие другими, используя национализм, могут к тому же защищаться от влияния на них бремени прошлого, потому что есть у них еще много другого. А отсталый, слабый, управляемый народ может потеряться в болоте иллюзий собственного нацио-нализма на очень долгое время. Очень часто ему бывает просто не за что ухватиться, чтобы вылезти из него. Он не только больше не развивается, но и теряет достигнутое им же прежде. И можно ли понять и простить то, что если одна империя ради своих корыстных целей устраивает эксперимент над чужой религией, историей и культурой, отчего рано или поздно страдает она сама? Хорошо было бы некоторым силам понять, что этот мир не принадлежит им, и любое превосходство над другими только временно.