Шрифт:
– Успокойтесь. – Губы Пестеля дрогнули в еле уловимой улыбке. Он казался спокойным, но темные монгольские глаза его сверкнули также, как и голубые у его собеседника. – Это замечание делает честь прозорливости вашей. Я тоже не верю в добрые порывы царей. Но он должен считаться в какой-то степени с настроением своих подданных. Я надеюсь только на это.
– Но стоит ли ожидать царского повеления? Не проще ли вам – благородным вождям армии русской – двинуться на помощь гетеристам? Разве не в силах Орлов направить подвластные ему дружины? Я сам завтра перейду Прут и примкну к Ипсиланти! Медлить нельзя! – горячо возразил Пушкин. Он, словно пойманный в клетку лев, нервно заметался по пустынному кабинету Алексеева.
– Я разделяю ваше волнение. Но есть еще более возвышенные чувства и мысли, кои могут удержать от действий решительных не только благородных, как вы изволили выразиться, но и меня, а, возможно, и вас…
Пушкин остановился.
– А какие же это мысли, позвольте узнать? – Он доверчиво посмотрел на Пестеля.
– Они заключаются в думах о судьбах отечества нашего, положение которого не менее бедственное, чем в стране под игом султанским… Мы хотим освобождать народы от ига иноземного, а свой народ забываем. Наша Россия стонет в рабстве крепостном от притеснения неслыханного. А мы других тянемся освобождать. Освободители!.. – до хриплого шепота понизил голос Пестель.
– Так что же делать, Павел Иванович?
– Силы надо беречь и копить. Беречь до тех пор, пока не пробьет час поднять мечи на деспота. Тогда и дивизия Михаила Федоровича Орлова понадобится… А вам не подобает делить опасность с гетеристами на чужбине. Вы отечеству лучше всего музой своей служите. Удаляться вам от родной земли, Александр Сергеевич, грех непростительный. И потомство вам этого греха не простит…
– Мне хотелось бы, порой, из отечества уехать подалее, за семь морей. Уж очень душно у нас, в сатрапии царской. Недавно в Одессе мне побывать пришлось. Веет вольным духом там с просторов океанских. Его привозят моряки на кораблях… Вольный дух! Он влечет меня.
– Да полноте, Александр Сергеевич! Везде еще поныне на планете рабство. В иных местах за морями народы скованы цепями еще покрепче, нежели у нас. Вам ли не знать? Но, повторяю, вам из отечества никуда нельзя отлучаться. Вы здесь нужны. Ваша муза на всю Россию слышна и людей пробуждает. И ничего, что вы не в тайном обществе. Свое дело вы лучше других совершаете.
Пушкин в раздумье опустился на стул.
– Мне примерно такое говорил друг бесценный мой Иван Иванович Пущин, когда я в тайное общество желал вступить. Он уверял меня, что, и не вступив в него, я сочинительством своим действую «как нельзя лучше для благой цели…» А все же грустно мне, что не в тайном обществе я. Войдя в него, я жизнь бы считал свою облагороженной. – На глазах поэта блеснули слезы.
– Вам беречь себя надобно. Дисциплиной чувство обуздывать, чтоб не было ненужной беды. Разуму, расчету точному подчиняйтесь. Цените себя, Александр Сергеевич. Стихи ваши вся Россия в списках читает. Я ваш ноэль на императора впервые в Питере на улице услыхал. Его пели…
Ура! В Россию скачетКочующий деспот…– Это, Павел Иванович, радостно мне как сочинителю слышать и, пожалуй, лестно. Все мы поэты до похвал – великие лакомки. Неудивительно, в Киеве – это в феврале было – в доме генерала Раевского повстречал я Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, а он без длинных предисловий как приветствие возьми мне да наизусть прочитай мою оду «Вольность», за которую меня царь и сослал сюда:
…Тираны мира, трепещите!А вы мужайтесь и внемлите,Восстаньте, падшие рабы!и прочее, прочее, прочее… Я удивился, конечно, что Муравьеву-Апостолу мои стихи ведомы. Он мне говорит: «Вот видите, и без печати ваши стихи всюду известны». А мне стало не только радостно, но и горько…
– Отчего же горько, Александр Сергеевич?
– Потому что печатное слово самую широкую гласность имеет. А не все мои стихи до народа доходят. Царская цензура – суть варварство и произвол. А цензура у нас в России ныне как нигде свирепа. Живое слово душит. И надзор иезуитский такой, что друзьям боюсь иные стихи по почте послать.
– Не надо сетовать! – Пестель сжал свою руку в кулак так, что хрустнули от напряжения красивые длинные пальцы. – Придет время – и будет на Руси свобода для всех. Закон обеспечит личную неприкосновенность, свободу личности и совести. И, конечно, полную свободу печати! Тогда стихи ваши дойдут до всех! Каждое стихотворение ваше! – В голосе Пестеля звенела убежденность.
Он говорил так, словно все это, сейчас невероятное и неслыханное, было давно решенным и неизбежным…
Об этом не наступившем, но несомненно наступающем грядущем сейчас свидетельствовала не только сила его слов, его голоса – весь его облик – невысокая коренастая фигура. И лицо с упрямым разлетом бровей, из-под которых блестели черные, нацеленные куда-то в неведомое глаза. Все дышало в этом человеке непоколебимой верой. Таким навсегда запомнился Пестель Пушкину.
XVIII. Царь удовлетворен…
После этой встречи Пушкин несколько раз видел Пестеля. Непроницаемо спокойный и корректный Павел Иванович был официально вежлив. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего слова. Пушкину, глядя на него, вспоминались сказанные когда-то им слова: «Разуму, расчету точному подчиняйтесь!»
Чувствовалось, что этот совет Пестель применяет в первую очередь К самому себе. Ноэта корректная сдержанная целеустремленность была теперь для Пушкина как бы фоном, на котором во всей силе и неповторимости вырисовывался образ Пестеля в тот памятный день 9 апреля.