Шрифт:
Психоаналитическое понимание кастрации, как универсально действующего и априорно подозреваемого мотива, для анализа текста является слишком грубым инструментом. Археолог, который точно знает, что он ищет, подвержен ошибкам двоякого рода: он может не заметить что-то другое, возможно более интересное; и он может принять за искомое совсем другие находки. Не каждая палка обозначает фаллос и не каждые ножницы — кастрацию; а только те, на природу и предназначение которых указывает сам текст.
В отличие от палки, которой был убит Дарьяльский, маленькие ножницы, которыми был убит Липпанченко, годны разве что для кастрации [1638] . Ножницы эти имеют значение; сами они и их маленький размер, контрастный плотной фигуре жертвы, упоминаются множество раз [1639] . Этот свой инструмент сумасшедший Дудкин, сидя верхом на трупе, с видом победителя держит в протянутой вперед руке. Давно замечено сходство его позы и усиков с фигурой Петра на его медном коне. Всякий раз безумие Дудкина проявляется в текстобежном характере его пушкинистических аллюзий. Сначала он в паре с Шишнарфнэ идентифицирует себя с горланящим петухом, потом в паре с Липпанченко — со скачущим всадником.
1638
Ср. ножницы в Пятой язве Ремизова, в кошмарном сне Боброва, где они являются прозрачным символом кастрации (см. далее, часть 8).
1639
Вообще Липпанченко везде выступает как олицетворение мужской силы, похоти и телесности. Кажется, что исследователь пошел по ложному пути, считая Липпанченко на основе грамматического рода слова «особа», как часто называют Липпанченко в романе, олицетворением женского начала и понимая финальную сцену как коитус; см.; М. Ljunggren. The Dream of Rebirth. A Study of Andrei Belyj’s Novel «Petersburg». Stockholm, 1982.
В окончательном тексте Петербурга во всех подробностях показано именно убийство Липпанченко путем разрезания маникюрными ножницами его спины и живота. Можно лишь предполагать, что Белый заменил этим убийством первоначально задуманное им оскопление Липпанченко, оставив ножницы в качестве памятника своим первоначальным намерениям. На всем протяжении Петербурга кастрация либо угрожает его героям в физическом плане, либо совершается в некоем мистическом пространстве. «Где-то это я все уже знаю», — думает Дудкин при встрече с Шишнарфнэ [1640] . Если наши интертекстуальные выкладки совпали с его воспоминаниями, то получается, что Дудкин, производя над Липпанченко «акт», возвращал его обратно к его подлинной сущности — к пушкинскому скопцу, кастрату-неокантианцу, Шишнарфнэ из Шемахи. Тот же «гнусный акт» Шишнарфнэ совершил над самим Дудкиным в его кошмарном сне. Возможность такого чтения придает новый смысл конфигурации Петербурга, кастрирующий персонаж которого сначала воплощается в Шишнарфнэ, а потом в Дудкине. Круг замыкается: теперь уже Дудкин, Слабый Человек Культуры, угрожает кастрацией/убийством Липпанченко, Мудрому Человеку из Народа. Так осуществляется мучившее Белого, и действительно происходившее в его романах, круговое движение. Так ницшеанская идея вечного возвращения совмещается с хлыстовской и скопческой практикой, западная современность — с русской традицией.
1640
Белый. Петербург, 293.
Часть 6. Проза
Зачем, почему и каким именно способом национальная традиция, воплощенная в русской культуре и религии, породила и продолжала воспроизводить советский режим со всеми его особенностями? В 1920-х все писатели первого ряда давали свои ответы на этот самый важный из вопросов: проблему отечественных корней большевизма. Лидеры победившей революции не любили самого вопроса, и тем более не любили ответов. Они сами были прежде всего авторами. Ленин писал в анкете: «профессия — литератор». Троцкий свою книгу революционных лет посвятил литературе. Луначарский продолжал писать драмы. Новые бюрократы по-прежнему верили в силу слов и поддерживали ностальгическую дружбу с писателями. Но те вели подрывную работу.
Всякая революция считает себя переломом времен, началом века, новым миром. Всякая литература сосредоточена на своих связях с предшествующими текстами и событиями. Почти независимо от желаний авторов и их отношений с начальством, русская проза оказывалась в оппозиции режиму. Ее версии не были одинаковыми, но могли казаться таковыми. Как писал Лев Троцкий в Литературе и революции о писателях, недобро названных им «попутчиками», — о писателях революции:
Их завертело, и они все — имажинисты, серапионы и пр. — хлыстовствовали […] Подойдя к революции с мужицкого исподу и усвоив себе полухлыстовскую перспективу на события, попутчики должны испытывать тем большее разочарование, чем явственнее обнаруживается, что революция не радение [1641] .
1641
Л. Троцкий. Литература и революция. Москва: Политиздат, 1991, 68.
Пришвин
Михаил Пришвин вошел в литературу своими путешествиями по раскольничьим центрам России. Книга 1907 года В краю непуганых птиц (Очерки Выговского края) описывала народ и природу северной России. Через два года Пришвин вновь отправился в путешествие к раскольникам, теперь в сектантские места Заволжья. Результатом стала еще одна книга У стен невидимого града (Светлое озеро). В своих экспедициях Пришвин запасался документами от Академии наук и, продолжая полувековую традицию русских «народознатцев» [1642] , называл себя этнографом. В отличие от большинства коллег, изучавших племена далекие от своей культуры, Пришвин ехал изучать собственный народ. Потом он так осмыслял свой творческий метод:
1642
Об истории этого понятия см.: В. Г. Базанов. Русские революционные демократы и народознание. Ленинград: Советский писатель, 1974.
в моих больших работах неизменно совершается такой круг: при разработке темы материалы мало-помалу разделяются на этнографические (внешнее) и психологические (субъективное), потом, робея перед субъективным, […] я спасаюсь в этнографическое [1643] .
Но путевые заметки Пришвина не претендуют на объективность; жанр их скорее стремится к рассказу об искреннем религиозном паломничестве. Повествование уходит от дневниковых записей светского туриста к истории раскольничьих общин и монастырей, вычитанной из книг, а потом — к дословному изложению собственных дискуссий с сектантами. Текст объединен лишь непрерывностью движения в пространстве природы и мифа. Впервые докладывая о своих путешествиях в 1909, Пришвин «с упоением, жестикулируя головой, руками и ногами, описывал секту каких-то бегунов» [1644] . Этот доклад Пришвина О невидимом граде происходил в Русском географическом обществе и вызвал насмешки ученой публики. На карту Китеж нанести не удалось, зато вклад в историю был сделан. В зале познакомились два человека, дружба которых сыграет немалую роль в описываемых событиях: большевик-сектовед Владимир Бонч-Бруевич и сектант-коммунист Павел Легкобытов [1645] .
1643
М. М. Пришвин. Дневники. 1914–1917. Подготовка текста Л. А. Рязановой и Я. З. Гришиной. Москва: Московский рабочий, 1991, 177.
1644
К. Н. Давыдов. Мои воспоминания о М. М. Пришвине — Воспоминания о Михаиле Пришвине. Москва: Советский писатель, 1991, 43.
1645
Об этом знакомстве см.: В. Бонч-Бруевич. Вступительная статья — Материалы к истории русского сектантства и старообрядчества. 7. Чемреки. Под ред. В. Д. Бонч-Бруевича. Санкт-Петербург, 1916.
Спутник Пришвина по путешествию вспоминал товарища так: «Это был глубоко культурный, серьезный и современный человек, но в то же время его душа всегда тяготела к примитивным пережиткам старых времен […] Был период, и очень продолжительный, когда Пришвин жил в каком-то волшебном мире» [1646] . Но у Пришвина сразу нашлись единомышленники. Блок, например, находил у него «богатый сырой материал, требующий скорее изучения, чем чтения» [1647] .
1646
Давыдов. Мои воспоминания о М. М. Пришвине 42, 44.
1647
Блок. Собрание сочинений, 5, 651.
Ранние книги Пришвина описывают необыкновенные явления народной веры на фоне столь же необыкновенной русской природы. Вера, народ и природа сливались в одном всеобъемлющем образе, и направление связи углядеть невозможно; природа — символическое выражение народного духа, и одновременно его основа и предмет. «Ведь самый чистый, самый хороший бог является у порога от природы к человеку» [1648] . С другой стороны, природное начало неотличимо от начала материнского: «родившая меня глубина природы, что-то страшно чистое…»
1648
М. Пришвин. Собрание сочинений в 8 томах. Москва: Художественная литература, 1982, 8, 34. Далее в этой части ссылки на данное Собрание сочинений Пришвина следуют в тексте указанием тома и страницы в круглых скобках.