Шрифт:
«Сколько царей пережил этот царь лесов, сколько у него было хозяев, сколько людей он еще переживет? Умру и я, он все еще будет стоять… А что, если, в самом деле, мне умереть сейчас? Лечь под дубом и лежать, не вставая. И умереть с голоду. Зачем жить? Кому я нужен? Для чего? Стадо пасти? Побираться? Что ждет меня, когда вырасту большой? Тоже стадо. А по зимам сумки крест–накрест? Или в работники к богатым? На них буду ворочать, а у самого ни избы, ни земли. Если заболею, где голову преклоню? Нет, нет, лучше сейчас умереть. Вот сейчас, сразу… И никто не увидит, не узнает и не найдет меня тут».
Быстро развязываю веревочный пояс, прикидываю — хватит ли, чтобы закинуть его на сук. Но сук высоко. Кроме того, пояс может оборваться. Нет, нет вот как надо! Я делаю петлю, забрасываю себе на шею и сначала тихо, а затем все сильнее и сильнее затягиваю. Уже захватило дыхание, темнеет в глазах, точки запрыгали, наконец подкашиваются ноги. Уже совсем теряю сознание и только одно в голове бьется: сильнее, сильнее, сильнее. И вдруг чувствую, как холодная струя прошла от головы к ногам. И все тело покрылось льдом, и ужас охватил меня. Закачались дубы вкривь и вкось, пошло все, заплясало. Вскрикнув дико, сдавленно, я побежал. Падаю в траву, встаю, снова бегу и никак не снять петли с шеи. Вот еще упал на какой-то куст и, почти теряя сознание, дрожащими руками снимаю петлю.
— Мамка! — крикнул и заплакал.
Лежу ничком возле куста, лежу и плачу, плачу и твержу:
— Мамка, мамка, спаси…
Совсем забылся и не знаю — спал ли, бредил ли.
Солнце уже высоко. Стыдясь, словно кто-то был свидетелем, я мысленно прошу его, чтобы он никому ничего не говорил. Пошел из лесу наугад. Посмотрел на солнце, привычно прикинул, что стадо теперь наелось и полегло. Вот показался просвет в лесу, вот и поле, чьи-то чужие яровые…
— Нет, не буду больше. Никогда не буду, — твержу я. — Нет, как-нибудь уж, а надо жить… Жить!
Далеко отбросив пояс, я шел межой, держась подальше от кустов и леса. Надо мною пели жаворонки. Я слушал их, как добрых знакомых, с которыми будто давно не виделся. И все, что видел сейчас, — небо, и поля, и птиц, и травы — все было как бы новым, радостным. И самого охватила радость. Быстрым шагом направился к нашей стоянке. И когда еще издали услышал голоса своих товарищей, мне хотелось бежать к ним, обнимать их, смеяться, прыгать, лазить по деревьям, валяться в траве.
Перед обедом, когда не только вдосталь полазили мы по дубам, но учились косить, я улегся под кустом с книжкой «Детство» Толстого. Куча ребят окружила меня. Загорелые, босоногие, вихрастые, веснушчатые, как и я, они приготовились слушать. На момент я почувствовал себя маленьким Харитоном. Жаль, что не было тут Павлушки. К нему схожу после обеда, когда мужики и бабы лягут спать.
— Знаете ли вы — кто такой Лев Толстой? — спросил я.
— Знаем, — ответили ребята. — Учитель рассказывал.
— Я вам прочитаю, как он жил в детстве. Он сам про это пишет. У него не такая была жизнь в наши годы. Нужды с горем он не знал. Говядину ел каждый день — в обед и ужин.
И начал им главу, которую сам только вчера читал.
— «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений. Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром…»
— Молока с сахаром? — перебила меня Ивана Беслятого Катька, вихрастая девчонка. — Эдака сласть…
— А ты молчи, сластена.
Я читаю медленно, задумчиво.
— «…встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь в кресло».
— Кресло, вроде зыбка, что ль? — спрашивает Костя, сын Орефия Жилы.
— Тебе не все равно? — говорю я, так как сам не знаю, что такое кресло.
— По всему видно, спать в нем можно, — говорит Степка Ворон, парень рассудительный. — Читай дальше.
— «Ты опять заснешь, Николенька, — говорит мне татап».
— Татапом тятьку, что ль, у них зовут? — осведомляется Ленька–крапивник, не знающий, кто у него отец.
— Нет, тут такие буквы, вроде не наши. По–русски читается татап, и вроде не про отца говорится, а про мать.
— Валяй, увидим, куда дело будет клонить, — опять сказал Степка Ворон, которому всегда хотелось знать, что к чему.
— «Я не хочу спать, мамаша…»
— Так и есть, татап — это мать, — радуется Ленька. — Чудно!
…«Через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко–крепко прижмешь ее к губам».
— Ах, черт! — воскликнул Костя. — К губам. А мне моя татап сколько раз прижимала свою лапу к губам! Как съездит, света не видно.
— Читай, куда дело повернет, — крикнул Степка.
— «Вставай, моя душечка, пора идти спать».