Шрифт:
Раздеваю до трусиков. Укладываю на чёрный кожзам дивана. Растираю пьяными, резкими движениями. Ищу оазис и нахожу.
Но почему перед глазами буквы, слова, предложения? Знаю их, видел, читал. Отрывки из рецензии Любарского. Не думать, пить больше водки.
А Настя уже не играет: переворачивается на спину, раздвигает ноги, тянет к себе. Обещает самое большое земное удовольствие. Стонет, дышит, пульсирует. Играет с собой, будто с фитилём свечи, теребя, обжигаясь пальцами. Улыбаясь, отнимает мою руку, просит большего, будто разохотившаяся невеста. Притягивает, целует в лицо, шею, спускается, ищет губами, ниже, ниже.
…всё понятно, перед нами типичный образчик маргинальной литературы для горстки сектантов…
Любарский, ты изуродовал мою жизнь. Как изуродовал Латунский жизнь Мастера. У него была любовь, а у меня могла бы быть. Сейчас это интрижка, мелкая, невнятная, но кто знает, какой страстью она могла бы налиться после.
Настенька, смогу! Только не отрывайся, пожалуйста. И неважно, что губы потрескавшиеся, неважно, что язык шершавый. Ещё чуть-чуть, получится, знаю. А пока есть пальцы, как в том анекдоте. Берёшь их, вводишь, стонешь, расслабляешься.
— Спать хочу …
Ты ли это, Настя? Или злой демон Любарского? Лицо — всё в красных пятнах, крупных порах, с алыми швами губ — равнодушно. Так не выглядит спасение. Ты отвратительна, Настя! Убери руки от моей водки, пей своё шампанское, хотя нет — лучше дай его мне!
Оставить всё, взять только шампанское, раз нет водки. И бежать из этого города-героя, в котором я не герой. Прощай, Настя, вызови мне такси. Да, чёрт возьми, вызови мне такси! А я в номер, вперёд и вверх на севших батарейках, а на деле — ползком по ступенькам.
Тошнит, будто в школе, напившись пива под кадык, пятый круг на карусели. Не отпускает проклятый город. Добежать до ванной, не стошнить на ковёр. А, чёрт, ладно! Завтра новый день. Уберут. Станет чисто. А пока спать. Доползти до кровати. Цель, цель, цель… или нет, лучше сразу спать…
На этом грязном, липком полу.
Избранник
Ткаченко заперся в туалете, достал шкалик водки. Залпом выпил, закусив ириской. Выкинул тару в пластиковое ведро. Постоял, слушая, как капает вода из протекающего крана. На белом кафеле образовалось ржавое пятно, по форме, напоминающее родимое на лбу Горбачёва. Ткаченко расстегнул ширинку и, игнорируя унитаз, помочился в раковину. Застегнулся, вышел.
Прошёл в конец длинного коридора. На стенах — чёрно-белые фотографии, карты, детали. Вышел во двор. Закурил, рассматривая клёны и цветочные клумбы.
Вспомнились школьные годы, когда, пуская по кругу, пили портвейн и закуривали папиросой. Школу Ткаченко любил, потому что можно было доносить на товарищей. Он писал доносы своим округлым, крупным почерком в клетчатой тетради с таблицей умножения на заднике. Это приносило ему не меньшее удовольствие, чем отрывать кузнечикам лапки и жарить их на костре.
Ткаченко швырнул окурок в розовую клумбу, достал поцарапанный орехокол «Nokia». Щурясь в мутно-зелёный экран, нашёл запись «Вениам. Степан. цех», дал вызов.
— Алло! — раздался раздражённый женский голос.
— Привет, Галочка. Неплохо бы встретиться.
— Пил?
— Нет.
— Не будешь?
— Не буду.
— Смотри, чтобы не как в прошлый раз, — голос стал добрее, — ещё не хватает, чтобы всякие руки распускали. Мне и мужа достаточно.
— Давай только без всяких.
— В семь?
— В семь, — согласился Ткаченко. — И ты там, это, в общем, оденься, как мне нравится…
Раздался смешок, экран погас. Предстояла хорошая пятница. Пятница-развратница.
Ткаченко вернулся в здание завода. Скрипя линолеумом, прошёл в испытательную лабораторию. Открыл сетку генератора высокого напряжения. Заземлил. Подсоединил клеммы к торчащим, будто соски, контактам переключателя. Проверил. Снял заземление. Вернулся в лабораторию, дал 5000 вольт, глядя, как за прозрачным стеклом ходят поршни вакуумного переключателя. По осциллографу снял показания, вбил их в OrCad.
Дальше Ткаченко решил не суетиться, здраво рассудив, что начальства всё равно нет на месте. Закрыл дверь в лабораторию, спрятался в подсобке. Достал банку пива, расстелил грязно-зелёный брезент. Устроился на нём. Пил пиво, листал пожелтевшую газету «Ещё». Кто-то принёс её на завод больше десяти лет назад, а выкинуть так никто и не решился.
В 17.50 Ткаченко допил пиво, сложил казённую канцелярию в свой портфель (надо было в поликлинике рассчитаться за осмотр) и, выключив общее питание, засобирался домой. На проходной расщедрился, пожелав охранникам хороших выходных.