Шрифт:
Осень 1936 г. Колыма.
«Кто был ничем, тот станет всем!» В лагере же все больше выходило не по «Интернационалу», а наоборот: кто был всем, тот здесь быстро становился ничем. Среди отбывавших срок по 58-й статье были и бывший председатель колхоза, и бывший директор завода и даже бывший начальник ЧК из крупного райцентра. Здесь, на Колыме, они быстро и верно превращались в самое настоящее «ничто» — в доходяг, «доплывающих», лишенных всяческой воли.
Что касается Михайлова, то всем давно было ясно: этот в живых не задержится. Физически слабый, долговязый и тощий Михайлов, сотрудник одной из ленинградских газет, был арестован по делу о контрреволюционной организации журналистов. Дело это было детищем богатой фантазии товарищей из ленинградского ЧК, и журналисту Михайлову посчастливилось в нем фигурировать. По пункту 10-му, «агитация», Михайлов получил стандартный срок — 10 лет. Но уже через полгода пребывания на Колыме «на золоте» стало очевидно, что 10 лет Михайлову не потребуются. А потребуется ему еще, разве что, месяц, много — два, чтобы распрощаться с этим светом. Михайлов уже успел полежать в районной больнице с диагнозом «исхудание по почве полиавитаминоза». Диагноза «дистрофия» тогда еще заключенным не ставили. Но вскоре из больницы был выписан, несмотря на отсутствие улучшений и старания главврача, с которым Михайлов успел подружиться, благодаря их общему увлечению поэзией. Мест в больнице не хватало, а с районным начальством спорить не мог и главврач.
А ведь был у Михайлова шанс сохранить жизнь, причем, по лагерным меркам, неплохую даже жизнь. Однажды ночью, когда Михайлов лежал на нарах совершенно обессилевший (после рабочей смены пришлось еще таскать дрова в барак для блатных), к нему подкатился Васька-Зубочистка, «штымп батайский»:
— Слышь, как тя там! Иван Иваныч! Романы тискать умеешь? Там Санечка скучает, велел романиста найти.
«Тиснуть роман» Михайлов мог бы. Он мог бы, пожалуй, всего «Евгения Онегина» прочитать наизусть. Впрочем, «Онегин» вряд ли заинтересовал бы блатарей. Но Михайлов мог почитать им и Есенина, столь уважаемого блатными. А мог бы, например, припомнить «Графа Монте-Кристо» Дюма и рассказывать, рассказывать многими ночами, с продолжениями, подобно Шехерезаде, получая за это от блатных хлеб, а то и приварок, и махорку — ярославскую «Белку» или «Кременчуг N 2». Но Михайлов не пошел тогда с Васькой-Зубочистокой.
— Романов не знаю, — ответил.
А это было опасно и само по себе. Вряд ли блатные поверили, что такой «Иван Иваныч» (так они называли всех интеллигентов) не знает романов. А отказов блатные не прощали.
Через несколько дней произошло событие, которое явилось ярким и страшным подтверждением тому. В барак прибыл новый заключенный. Артист московского цирка, жонглер и эквилибрист. Вечером в бараке показывал новым товарищам свое искусство, жонглируя пустыми консервными банками. Глубокой ночью, когда все уже спали и волосы спящих уже успели примерзнуть к подушкам (такой в бараке был холод), артиста растолкал вдруг все тот же Зубочистка.
— Слышь, ты, циркач! Вставай, пошли.
— Что такое? Куда?
— Санечка хочет посмотреть, как ты жонглируешь.
— Не, не пойду. Давай завтра.
— Ты не понял, фраер?! — Зубочистка отвесил жонглеру затрещину. — Тебя люди ждут! Встал и пошел!
— Да сам ты пошел! — артист оттолкнул Зубочистку с такой силой, что тот отлетел и ударился спиной о противоположные нары. Артист цирка был мужик здоровый.
Не говоря больше ни слова, Зубочистка удалился.
В бараке блатарей Санечка, выслушав доклад шестерки, треснул кулаком по стене, да так, что свалилось висевшее на гвоздике зеркало, изготовленное из какого-то непонятного материала инженером Зайцевым. Упало и разбилось на осколки. И отразился в них тусклый бензиновый свет горящей «колымки» — самодельной лампы, сделанной из консервной банки.
Уже к утру жонглер лежал на своих нарах с перерезанным горлом. Во время переклички, когда выкрикнули его фамилию, соседи по нарам подняли руку мертвеца, и мертвец получил свою пайку, которую соседи разделили между собой.
Среди заключенных был один неисправимый оптимист, свято веривший в величие Революции и высшую справедливость советской власти, попавший в лагерь «по ошибке» и не сомневавшийся, что со дня на день справедливость восторжествует и освободят и его, и многих здешних его товарищей, оказавшихся тут так же ошибочно. Фамилия оптимиста была Зайцев, имел он огненно рыжие волосы и был по специальности инженер, физик, ученый. В тот день, когда зарезали артиста, физик Зайцев заявил товарищам:
— Не может быть, чтобы жизнь хорошего человека уходила даром. В индийской религии есть концепция реинкарнации. Мы, диалектические материалисты, конечно, не можем верить в подобные сказки, но ведь существует и закон сохранения энергии! А энергия существует в разных формах, в том числе и в не открытых еще человеком. Ведь энергия человеческой жизни не может исчезать бесследно! Каждое событие должно иметь отражение! Пусть не здесь, не рядом с нами, не сейчас. Может даже через сто лет! Вот сегодня умер товарищ артист, и может быть, это событие через 100 лет, в 2036 году, воплотится в какое-нибудь великое свершение советских людей! Например, советские воздухоплаватели откроют новую космическую планету!
Позже в тот же день труп жонглера был обнаружен начальством.
Две лопаты — и в яму.
Осень 1836 г. Кашперов.
«И бысть вечер, и бысть утро». Как-то с утра пришел на ум свату Менахему не кто иной, как кузнец Нисл. Мы, конечно, помним, что сват наш в последнее время был серьезно озабочен выдачей замуж Двоси-Бейлки, девушки не слишком молодой, не слишком красивой и не слишком богатой, в том смысле, что вовсе без денег, не про нас с вами будь сказано. И подумал сват Менахем, что надо бы зайти насчет этого дела к кузнецу. Вы думаете, наш реб Менахем-Гецл еще не бывал у кузнеца Нисла? Пошли мне Б-г, да и вам тоже, столько добра, сколько раз Менахем-Гецл захаживал к кузнецу насчет сватовства! Но Нисл был крепкий орешек. В качестве жениха он всем был хорош: здоров, при ремесле, чтоб не сглазить, и не стар еще (пятьдесят два — какие годы для мужчины!) — да только вот жениться все не хотел. Хотя и овдовел уж лет пять тому назад. О каких только невестах не заводил с ним разговор сват Менахем, да и другие кашперовские сваты. И девушек сватали ему, и вдов, и разводок. Что ж до Двоси-Бейлки, так это имя Нисл слышал от свата Менахема уж полдюжины раз, не меньше. Да все упирался.
«Столько бы болячек на этого кузнеца, сколько я потратил на него своего красноречия!» — подумал сват и в этом оптимистическом настроении направил свои стопы в кузницу.
Увидев свата, кузнец аж крякнул, да бросил в сердцах инструмент.
— Пошли мне Б-г такой удачный год, какой вы, реб Менахем-Гецл, замечательный сорняк — всякий раз всходите там, где вас не сеют!
— И вам доброго дня, реб Нисл! Если вы думали поразить меня своим острым языком, то поздравляю, поразили в самое сердце! Но зачем вы гневите всевышнего и искушаете судьбу? Вот вы мне на какой вопрос ответьте!