Шрифт:
— Две даю… ведь для фронта!
— Здорово! — с восхищением воскликнул Семен, — а все-таки тяжело? — сочувственно спросил он.
— С непривычки тяжело казалось, — усмехнулся паренек, — а сейчас — как дома. К первому мая экзамен сдам на повышение разряда… А, чорт! — выругался он, заметив какую-то неполадку, перегнулся через станок и сразу забыл о госте.
Гербов почувствовал неловкость за свою праздность, чистенький костюм и торопливо отошел.
— Сема, — крикнул ему на ухо Ковалев, — ты погляди, какие чудеса машины делают. Вот техника!..
… В училище возвращались ночным поездом, но заснуть сразу никто не мог: слишком ярки были дневные впечатления.
Ковалев и Гербов, умостившись на верхней полке, вели разговор вполголоса.
— Я, Сема, думаю, — настоящие патриоты и те, которые самоотверженно трудятся, ведь это геройство каждый день так работать!
— Ну, еще бы, — согласился Гербов, — я сегодня в цехе с одним молодым токарем говорил и, знаешь, как-то неловко стало. Мы чистенькие, вроде мамины сыночки-белоручки, ходим между ними — экскур-сни-ча-ем, а они, видел, как работают! Ты заметил пожилого рабочего, что у печи палкой такой длинной ширял, а лицо от огня рукой прикрывал? Ведь он так трудится, чтобы мы спокойно учились.
— Ну, насчет маминых сынков, это ты хватанул, — возразил Ковалев. — Ты не думай, Сема, что труд у нас легкий будет, — всё в походах, в поле, никогда сам себе не принадлежишь; лагери, сборы, тревоги, смотры, обучение солдат. Мы потом отблагодарим честной службой.
Они беседовали почти до рассвета. В тамбуре дневальный Сурков объяснял что-то проводнице; в вагоне наступила сонная тишина. Внизу, неудобно согнувшись, спал Бокалов. Ему, видно, стало холодно, и он, поеживаясь, ворочался.
Семен спрыгнул с верхней полки, осторожно укрыл капитана своей шинелью и возвратился к Володе. Здесь, под одной шинелью они вскоре уснули.
ГЛАВА XII
Рапорт генералу
— Садись, Кирюша, — указал капитан Беседа Голикову на диван. — Расскажи подробнее, как исчезли твои часы?
Голиков хлюпнул носом, — он никак еще не мог свыкнуться с мыслью, что утратил подарок отца.
— Я уснул, — начал вспоминать Кирюша, — часы на руке были… забыл снять, — схитрил он, не желая признаться, что не всегда снимал их, — утром встал — нет…
— Ты подозреваешь кого-нибудь? — неохотно спросил офицер.
— Н-нет, — отвел глаза в сторону Голиков. — Не знаю.
Больше, собственно, говорить было не о чем, и Беседа отпустил Кирюшу, неопределенно уверив, что часы обнаружатся.
В этот же день, без вызова, к воспитателю пришел Павлик Авилкин. Зеленоватые глаза его избегали прямого взгляда. Он боязливо косился на дверь, которую плотно прикрыл, проскользнув в комнату.
— Товарищ капитан — зашептал он, — я в ту ночь проснулся… Смотрю, а Каменюка под одеяло свое нырнул…
Беседа сурово остановил Авилкина:
— Почему же вы об этом не сказали в отделении?.. Не по-товарищески это, Павел!
— Я хотел как лучше, — забормотал он, — только, товарищ капитан, вы не говорите никому, что я приходил… А то Каменюка жить мне не даст…
— Никогда не занимайтесь доносами на товарищей, — осуждающе отчеканил офицер. — Имейте смелость при всех, в глаза виновнику сказать правду. Только так поступают мужественные люди. Идите! — жестко приказал он.
Авилкин виновато поморгал, повернулся кругом, неуклюже качнувшись на правой ноге, и его красновато-бронзовая голова исчезла за дверью.
Воспитатель долго ходил по комнате. В том, что преступление совершил Артем, он теперь еще более уверился. Но стало вдвойне тяжело и неприятно от прихода Авилкина. Удивительно, сколько хитрости может скрываться в этом рыжем мальчишке. То на уроке естествознания притворяется, будто у него свернута шея («нервы развинтились»), то обращается к командиру роты с просьбой выписать ему на каждое утро по два куриных яйца («хочу, чтобы у меня был командный голос»), то обвязывает себе голову бинтом, — решил отпускать шевелюру.
«Надо, — подумал капитан о Павле, — уделить ему больше внимания. Вытравить дрянь из его натуры. И это не легче, чем перевоспитать Каменюку. Перевоспитать! — горько усмехнулся он, — но разве не подвергаю я опасности все отделение, оставляя в нем такого Каменюку? Разве гуманность состоит в том, чтобы из жалости к одному приносить в жертву интересы двадцати трех? Ну, хорошо, самая передовая, самая гуманная — советская — педагогика призывает: настойчиво, любовно и самоотверженно преодолевать пережитки капитализма в сознании людей. Трудом, в коллективе исправлять, казалось бы, неисправимых. Но если все испробовано, а результаты неудовлетворительны, что делать тогда? Не требуют ли принципы этой же гуманности и передовой педагогики спасать коллектив от разлагающего влияния личности?» «Да, но все ли сделано? — протестовал чей-то голос. — И не ты ли виноват, что не сумел двадцать три сделать сильнее одного, не сумел перевоспитать тринадцатилетнего мальчишку?» «Все, все сделано! — твердо решил он. — Каменюка пришел слишком морально запущенным. Мы пытались ему помочь, испробовали все, что могли, и не вина наша, а горе, что не сумели добиться успеха. Разве мало беседовал я с ним, журил и наказывал, убеждал и требовал? Довольно! Всему есть предел, и портить отделение я никому не позволю!».
Беседа решительно подсел к столу и стал писать:
«Начальнику Суворовского Военного училища
гвардии генерал-майору т. ПОЛУЭКТОВУ
воспитателя 4-го отделения 5-й роты
капитана БЕСЕДЫ
Интересы воспитания отделения в целом и даже роты требуют исключения воспитанника Каменюки Артема из училища. Возможные в наших условиях меры воздействия на него исчерпаны.
Все худшее, чем наделяет улица беспризорных, настолько въелось в его натуру, что я бессилен противодействовать Каменюке, а его дурной авторитет растет и распространяется. Каменюку нужно перевоспитать трудом. Надо помочь ему устроиться в ремесленное училище, пусть станет хорошим слесарем или электромонтером…»