Шрифт:
– А если у него ничего не выйдет?
– пошевелился Борис. Вопрос относился к разряду риторических, да и задал он его скорее себе, а не кому-то конкретно. Просто так. Для разрядки. Если у Фарелла ничего не выйдет, то сидеть им здесь до глубокой и полной заморозки.
– Выйдет, - все-таки пробурчал Мартин.
– Не было так, чтобы не вышло.
Правильно, не было. Но на то и время, чтобы когда будущее превратилось в настоящее нечто не получилось, не сошлось под Крышкой. Иначе в чем смысл вечного коловращения вокруг Солнца? Так почему бы времени не начать с них? Хотя Борис промолчал. Не время и не место для философии. Закрыть глаза и вспомнить космос. Мартину хорошо - ему закрывать нечего, он космос постоянно видит.
Борис тяжело и неловко для столь слабой гравитации поднялся со стульчика, почувствовав как в затекших ногах начался триумфальный марш противных мурашек, поплотнее запахнул доху и побрел к краю тени, цепляясь за штыри и кактусы. Тяжеленный карабин, упрятанный под мех, мотался в такт шагов и упрямо врезался в ребра. На терминаторе он встал, опасливо нагнулся вперед, проверяя положение Солнца, чей диск упрямо запутался среди возвышенностей и отказывался подчиняться суточному вращению планеты. Шествие мурашек остановилось. Ну и хорошо. Борис обернулся, но в партере также не произошло больших изменений - с правого края черной глыбой возвышался Мартин, пробел с пустым и расточительно парящим в холодное небо седалищем, маленькая фигурка Одри и, наконец, Кирилл. Казалось, они завистливо-неодобрительно наблюдали за его демаршем, но мнение никто не высказал. Ну, засиделся человек, ну, прошелся...
– Ну, засиделся человек, ну, прошелся, - с коротким смешком повторила Одри.
Рыжая стерва. Интересно - все рыжие такие стервы или только стервы бывают рыжими?
Мартин зашевелился (ага, начальство проснулось), но ничего особенного не произнес, лишь буркнул нечто руководяще-неразборчивое в своем фирменном стиле, выудил из кармана термос и засунул трубку под маску. Борис принялся выковыривать каблуком из смерзшегося песка очередную железку. Одри показалось, что похож он стал на лошадь, обряженную в громадную попону, вставшую на дыбы и нетерпеливо бьющую копытами. Однако высказывать свое предположение не стала. Кому надо, тот пускай и выскажется, а наше дело маленькое и рыжее. И вовсе я не стерва.
– Сапог порвешь, - лениво отреагировал Кирилл.
На невероятной скорости и на этот раз совершенно бесшумно небо над их головами пробил рейдер. Хищно-обтекаемая Боевая машина, а не тарахтящая колымага, бывшая в девичестве обыкновенным грузовиком. Борис завистливо посмотрел ей вслед. Тишина и пустота. Молчалива, как сама смерть.
– Странно, не по расписанию, - сказала Одри.
Ха, расписание. Да кто же на таких машинах подчиняется расписанию! Плевать они хотели на расписание.
– Это не Олимп, - задумчиво бормотала девушка, никак не отреагировав на мысленную инвективу Бориса.
– Для "Катапульты" поздновато...
– "Катапульты" в спарке ходят, - подтвердил Кирилл.
– А это - одинокий охотник.
– Ваше слово, товарищ Мартин, - язвительно сказал Борис, возвращаясь на насиженное место.
Мартин промолчал. Не хотел обижать убогих и зрячих. Какое им дело до того, что происходит на лицевой стороне мира? Их дело - изнанка. Однако напряженность ожидания, беспокойства и волнения вполне ощущалась в ...э-э-э... атмосфере. Особенно в здешней атмосфере, где пылевые бури могли охватывать половину поверхности и вздымать песок и камни чуть ли не в космос. Словно струны протягивались в разряженном воздухе, звеня на морозе и вызывая некоторое щемящее состояние, какое обычно и возникает перед броском. Вот Одри вполне должна это чувствовать. А, Одри?
– Расскажите мне о машине.
– Серая, с крыльями, - несколько язвительно отозвалась Одри.
– "Голубь"?
– Может быть. Я не успела хорошо рассмотреть.
– "Голубь", "голубь", - подтвердил Борис.
– Тогда непонятно, - сказал Мартин.
– Почему серый? Серый имеет какое-то отношение к красному или голубому?
– Примерно такое же, как Одри - к мужскому полу. Все мы - человеки, заверил Кирилл.
– А действительно - почему серый? Почему не красный?
– А что вы так на меня смотрите?
– удивилась Одри.
– Я только констатировала факт. Борис, подтверди.
– У вас как будто других занятий нет, - раздраженно отозвался Борис. Струны ощутимо натянулись и угрожающе зазвенели. Безделье ожидания надоело, и небольшая ссора с дракой или стрельбой могла бы как-то приятно разбавить убогость окружающего мира.
Страх и раздражение всегда ходят вместе. Они словно оттенки того, что зрячими называется цветом. Что-то громкое, бурлящее, непредсказуемое, но вполне управляемое. Здесь же было не только ожидание, нечто еще таилось в здешнем мертвом месте. Мертвом из мертвых. Запах, еле уловимый аромат, прорастающий сквозь песок, но уходящий корнями в невообразимые времена подлинного неба с облаками и величавыми каналами. Чужое, потревоженное, бесформенное и опасное. И кому пришло в голову в таком месте строить, возводить? Если отсюда и можно было куда-то заглянуть, то уж точно не в небо, а в равнодушные глаза умирающей планеты, желающей покоя, напившейся крови и душ своих созданий, упокоившей их в немыслимой глубине остывающего камня, откуда не было им спасения. Они тянулись из бездны, но планета крепко сжимала свои объятия, она только и была этим поглощена, лишь в полглаза наблюдая за своими пасынками. Не было тут ни будущего, ни настоящего. Только лишь прошлое, в которое по своему скудоумию втиснулись люди.
Одри передернуло от этих образов. Она также чуяла холодную ярость пустыни, но ей было дано мыслить лишь словами, блеклыми отголосками подлинной сути, и мрачное парение Мартина над нечто невыразимым и от того еще более страшным вызывало тошнотворное ощущение немоты и глухоты. Если в начале было Слово, то здесь слово было ничто - спутанный клубок смерти и безмолвия, глаза, неподвижно уставившиеся в редеющее небо на Страх и Ужас.
Она поплотнее надвинула капюшон и зажмурилась. Текст. Колоссальный, запутанный текст знакомо распростерся перед ней, как будто она крохотной букашкой ползла по невообразимо длинному свитку, где каждая буква была руной; где слово рассыпалось и собиралось, подчиняясь толкованию, а фразы сложностью превосходили космос; где смыслы сочились из каждого случайного росчерка пера и где властвовал все тот же страх непонимания. Это погружение, проваливающееся между двумя тактами Ляпунова, когда в мироздание вдувалось время, а тут была вечность, перпендикуляр, волнорез, и приступ равнодушия вгрызался клыками в горло, и только бремя долга, хранящееся на задворках сознания, заставляло ползти и ползти вглубь, вчитываясь в каждую букву.