Шрифт:
– А ты бы меня ведь бросил там, случись наоборот, - Рогачев говорил убежденно, с каким-то детским обиженным удивлением, словно сейчас только уверился в этом, увидев собственными глазами Горяева. Он с любопытством, подробно и без стеснения рассматривал его и видел, что Горяев еще не пришел в себя и не знает, как ему держаться.
– Подлец ты невероятный, Горяев, - сказал он озадаченно и даже весело.
– Я вот тебя кормлю, пою, а ты меня чуть на тот свет не отправил. Вот тут ты мне и растолкуй...
– Не отправил же, что об этом поминать...
– Значит, не поминать, ишь ты, мягкозубый какой выпекался!
– удивился еще больше Рогачев, присматриваясь внимательней к своему неожиданному собеседнику.
– Напрасно привязываешься, случайно вышло, от неожиданности, закачалась на снегу большая, резкая тень Горяева.
– Кто же думал в такой пустоте наткнуться? Один шанс из тысячи, - Горяев все так же прямо глядел на Рогачева, стараясь не выпустить его глаз.
– Один раз не попал, а вторично, когда выпало, не смог, видишь. Слушай, ты прости меня, я сам не понимаю, что это со мной стряслось. Прости, ну вот прости, слышишь, я ведь только человек, не бог, ничего лишнего не хотел.
– Лишнего не хотел? Стряслось?
– переспросил Рогачев и крикнул: Хватит! Сядь ты по-людски. Что ты качаешься, как гидра? И без того в глазах рябит. Думаешь, кто-нибудь тебе поверит? Ты с меня дурачка не строй, мозги не завинчивай, высветился до самого донышка.
Горяев сел на место, взял рукавицы и спрятал в них замерзающие руки, сделал он это машинально и сидел, похожий на крючок, пригнув голову к коленям, он понимал, чувствовал, что ему важнее всего сейчас заставить понять именно этого человека, в которого он стрелял, который случайно оказался на его пути и был не виноват в этом.
– Ты действительно не виноват, Иван Рогачев, - машинально говорил он вслух свою мысль.
– В чужую шкуру не влезешь. Ты вот сидишь судишь меня, а по какому праву?
Что ты обо мне знаешь?
– Чего? Чего? Я сужу?
– запоздало изумился Рогачев.
– Ты, часом, не псих? Может, случайно не в ту дверь выпустили?
– Подожди, Рогачев, успокойся. Не псих, на учете не состою и ниоткуда не сбежал, - остановил его Горячев с возбуждением, у него все росло желание переломить сидя-- щего рядом, пусть совершенно чужого и ненужного ему человека.
– Ты послушай, это нам только внушили, что все вершины доступны, что жизнь как линейка... Как встал на дорожку-и на другом конце свои почетные похороны видишь, с оркестром, речами и орденами на подушках. Собачья чушь это, Рогачев, в жизни не так...
– Зря митинг открыл, - остановил его начинавший утихать Рогачев.
– Да у тебя что, с собою склад с продтоварами? У меня нет, мне каждый час дорог...
– Час ничего не изменит, Рогачев. Уж в этом ты можешь быть уверен. Продуктов у меня на два дня, если их есть теперь по чайной ложке. Ты, верно, проверил и спрашиваешь.
– Не успел, - Рогачев сощурился на костер, втягивая ноздрями запах талого от огня снега.
– Тебя спасать кинулся, только вот затвор у тебя и успел вынуть. А то, думаю, второй раз не промахнется. Затвор у меня, уж не посетуй.
– Ничего, ничего, - равнодушно сказал Горяев, все так же размеренно покачиваясь перед костром.
– И подохну, ничего в мире не случится, никто не заметит. Людей слишком много развелось, они друг другу мешают, хотя нас только двое среди всего этого, - он, теперь уже с определенным выражением какого-то отчаяния и отрешенности на лице, повел головой вокруг на просторно и беспорядочно расставленные гольцы, купающиеся в жидкой жесткой голубизне, тишина, ясность и пустота были столь ощутимыми, что нельзя было не подумать о выжидающем присутствии еще кого-то всесильного, нельзя было представить себе, что эта торжественная и ужасающая картина могла организоваться сама по себе, без всякого разумного вмешательства. Низкое солнце давно уже вышло из-за гор и наполняло все пространство вокруг гольцов еще чем-то новым, оно теперь не было столь отрешенным и чистым, и все-таки по-прежнему это была особая, подавляющая мощь, разлившаяся над творением великого мастера, и чувствовалось, как глубоки и обширны пропасти вокруг, не предусмотренные и не рассчитанные для живого, но ведь и это смертно, подумал Горяев с каким-то мучительным восторгом в себе, почти в бешенстве от желания внести в этот каменный, равнодушный, замкнутый в своей гармонии мир живую краску, хотя с ним рядом был живой человек, он задыхался от одиночества.
– Рогачев, Рогачев, - пробормотал он почти скороговоркой, но Рогачев его понял.
– Послушай, давай разделим эти деньги. У меня с собой немного, там они все, в ущелье, в каменном мешке, я их хорошо запрятал. Я тебе скажу где, там много, достаточно, чтобы многих сделать счастливыми, но ведь нас только двое. Ты только не молчи, - добавил он, встретив посерьезневший, жесткий взгляд Рогачева.
– Кричи или ругайся, а то я с ума сойду, слышишь, Рогачев.
– Что? Что?
– спросил Рогачев, придвинулся ближе, Так и не дождавшись окончания всей этой странной речи нсЗнакомца, видать и в самом деле свихнувшегося на своей находке. Горяев спал с неприятно открытым ртом, и лицо его во сне не смягчалось, морщины и складки словно стали суше и проступили отчетливее и резче.
6
После разрыва с Лидой Горяев за несколько дней похудел, почти не ел и не спал, он знал, что нужно пересилить себя, все бросить и уехать подальше, продраться сквозь всю эту липкую вонючую паутину в другую жизнь, опомниться, повидать другие края, ведь он, в сущности, ничего не видел, учился, работал и снова учился в своем финансовом, подрабатывая летом на стройке. Родители у него умерли, и заботиться о нем было некому, но он был раздавлен и не способен шевелиться. Он пролежал несколько суток, поднимаясь лишь при последней крайности, затем встал, бледнея от головокружения, сел за стол и побрился, с жадным удивлением вглядываясь в свое изменившееся лицо. Он снял с него наросшую щетину, вымылся под ледяным душем, оделся и вышел поесть, стояло душное лето, и сокурсники разъезжались по стране, меняясь друг с другом адресами. Горяев отлично помнил сейчас, как отрешенно шел по хорошо знакомым улицам, с необычной остротой и жадностью всматриваясь во встречные лица, точно после тяжелой болезни, и ему хотелось всех остановить и всем сказать, как ему сейчас тепло и хорошо оттого, что есть этот город, вот они, эти люди, движущиеся ему навстречу, в его истончившемся лице светились теплота и радость, и на него смотрели, и ему было приятно. Лида для него теперь умерла раз и навсегда, и он думал об этом без всякой боли и злобы, все положенное свершилось и прошло, и надо было жить, и можно было жить, он шел по городу опустошенный и светлый, словно впервые в жизни видя этот мокрый глянцевитый асфальт, дымящийся от прошедшего летнего дождичка, и полощущиеся под ветром стяги на стадионе, свежую листву на деревьях. Он освободился от цепкой тягостной власти чужой, ненужной ему силы и радовался своему освобождению. Увидев афишу новой премьеры, решил непременно пойти вечером в театр, хотя тотчас понял, что принял это решение в надежде увидеть там Лиду. Вот беда, сказал он себе с веселой насмешкой, что же мне теперь, забиться в пору и сидеть безгласно? Уж это совсем ни к чему.