Шрифт:
– Да нешто я не понимаю, бей... Как там молодая Званская?
– Уже знаешь? Плохая была, когда дохтур всех из будана моего попер. Но, говорит, голова целая. И какому выродку дитя наивное помешало?..
– А вы это... Еноха ейного отыскали? – спросил Сар-мэн, подходя к атаману почти вплотную, и тому показалось, что в голосе подручного звякнули какие-то недобрые нотки.
– Не, шарят еще там, у ручья, да, боюсь, без толку, мот, тело водой отнесло...
Со стороны входа, у которого продолжали толпиться люди, в основном бабы, послышались радостные возгласы.
– Чего там нового приключилось, Митрич? – шуманул Макута.
– Да все хорошо, атаман, – доложил ординарец. – Ожила барынька, пить запросила. Дохтур с Гопсихой над ейной рукой колдуют.
– Ты поди-ка, передай айболиту, пущай он у ней выведает, кто их мордовал и где ейный друг сердешный. Мот, путевое скажет.
Машу уже не единожды про это спрашивали, но голоса и сами люди, задававшие вопросы, были где-то далеко, и слова их походили на дальний звук не то трубы, не то локомотивного гудка. Девушка скорее ощущала своим беспомощным телом, чем понимала разумом, что с ней что-то произошло, страшное и необъяснимое. Любая попытка напрячься и что-то вспомнить заканчивалась резкой болью в затылке, и смутные картины реальности с нечеткими бухающими звуками проваливались в звенящую темноту. В очередной раз вынырнув из небытия, она попыталась попросить воды, и ее услышали! Ее поняли, и холодная, сладкая, как мед, влага подействовала и оживляюще, и успокаивающе, наконец начал действовать наркоз, но она не провалилась в беспамятство, а безмятежно заснула крепким сном. Спала и не чувствовала, как подшивают кожу на голове, как в деревянной от сильнейшей анастезии руке орудует доктор, как Эрми, удивляя всех, составляет ее раздробленные косточки, и они, словно смазанные невидимым клеем, стягиваются и принимают свой первозданный вид. Маше грезилась мать, будто они о чем-то все говорят, говорят и никак не могут наговориться. Потом приснился Енох, виноватый, обиженный, убегающий, а за ним, за ее любимым, бросилась вдогонку Эрми, настигла, и они исчезли за гребнем поросшего высокой травой пригорка. Ревность и обида душили ее. Плюнув на приличия, Маша осторожно, извиваясь, словно змея, поползла к пригорку. Трава прятала ее, и вот она уже у самого края, а рядом раздается утробное рычание, надо только протянуть руку и раздвинуть сухие стебли. Маша хочет это сделать, но боится, а рычание Эрми становится все громче и отчетливее. Мысли путаются, Маша не хочет верить в предательство самых близких людей и собирается незаметно уползти назад, но в последний момент неведомая сила заставляет ее, приникнув к траве, глянуть вниз, и она каменеет от ужаса. Эрми в облике не то человека, не то тигроподобного зверя рвет острыми клыками растерзанное тело Еноха; вся перемазанная кровью, она, кажется, ничего кругом не замечает. Вдруг их взгляды встречаются, Эрми улыбается приветливо и, запустив руку в изуродованную грудину, вынимает еще трепещущее сердце.
– Смотри, подруга, что колотилось в его груди! – С этими словами она швыряет окровавленную плоть на землю. Не успев коснуться начавшей жухнуть травы, сердце любимого на лету чернеет и обращается в дикий, поросший серым лишаем камень. Маша вскрикивает и перелетает в какой-то другой сон, который вскорости сменяется еще одним, потом еще, еще и так до незапоминающейся бесконечности.
31.
Августейший Демократ играл в морской бой. Так уж исстари повелось, что сия высокоинтеллектуальная забава являлась неотъемлемой частью времяпрепровождения августейших особ. А собственно, чего ему было не играть, когда в газовой трубе полный порядок, в державе и мозгах граждан полнейший застой и всенародное процветание. У нас ведь всегда так – как застой, так народу одухотворение и блаженная радость, а все оттого, что подневольный люд начальство не тревожит и революции творить не понуждает. Как ни назови державу – что Ордой, что Московией, что Российской империей, что Союзом всех замурзанных народов, что Сибруссией, – не может она без всеобщей смуты и революционных закидонов. А уж как бунт загудит красными вихрами под крышами ни в чем не повинных домов, тут уж держись, резать начинают друг дружку соотечественники, только хруст костей над миром стоит, – вот почему всякая властная апатия воспринимается народными массами как самое что ни на есть блаженство и расцвет. Да одно жаль – недолги эти отдушины, годов от силы пятнадцать – и все, опять круговерть и кровавые потеки на обледенелых мостовых. Так что нынешнее время раем подданным казалось – ничего, что впроголодь, ничего, что убого, зато без революционного энтузиазма и войны.
Играл себе Преемник сам с собой и радовался своим корабельным победам, а все в данном ему Богом уделе шло неспешным чередом.
«Д-4». Попал! Попал! Или это не «д», а «в», вот свиньи лысые, сколько им говорить, чтобы буковки наносили печатными литерами, а не прописными. В прописях я сызмальства путаюсь, то вниз закорючка, то вверх – поди, в пылу боя разбери. Надо будет наказать начальника Генерального штаба за головотяпство. Если они мне не могут соответствующим образом боевые карты выправить, представляю, что они для армии клепают. Надобно, надобно наипримернейше наказать!»
– Ваше Августейшество! Срочная телеграмма от графа Костоломского! – отрывая от великих дел, пропитым голосом доложил начальник дворцовой стражи Власий Алекс Бен Егуда-орк и бесцеремонно сунул Правителю в руки картонку.
Надо отметить, что Бен Егуда был самым отвязным царедворцем, без мерного стакана рабочий день не начинал. При должности он состоял уже без малого полвека. Кто его на нее приладил, давно уж стерлось из памяти самых отъявленных старожилов Кремля. Раз десять, а может, больше выгоняли его за казнокрадство и беспробудное пьянство на рабочем месте, но месяца через два возвращали обратно, так как без него хоть пить и меньше начинали, зато тащили из демчертогов воистину все, что попадалось под руку, от туалетной бумаги до мебели и гуманитарной помощи. Однажды даже вседержавные телефоны в августейшем кабинете срезали. Такие бывали загогулины.
– Ты это... сам прочти, голубчик, – отводя руку с картонкой, произнес всенародный монарх и принял подобающую своему положению позу задумчивого отца нации.
– Задание почти выполнено, о результатах доложу лично. Холоп Августейшего Демократа, подпись, – торжественно прочел Егуда.
– И все?
– Все! А чего расписывать, рванет Шамбалу, и концы в воду...
– Тише, тише ты! – зашипел правитель, вскакивая с места. – Что еще за «рванет»?! Глуп ты, братец! Сбережет для любезного мирового сообщества, можно сказать, его колыбель. Да, ко-лы-бель! А ты, любезный, не замечал, что, если в слове «колыбель» убрать «лы», получится непристойное слово.
– «Блядь», что ли?
– Да, умом ты, братец, не блещешь! При чем тут гулящие девки? Ты головой, головой подумай!
– Да куда уж нам при вас-то! А эти лахудры, так они все поголовно еще с колыбели, вы и сами знаете! Вы уж скажите, какое слово получается, а то мне вовек не додуматься.
– Кобель, кобель! Вот какое слово выходит! – запрыгал от радости Преемник, довольный своей смекалкой юриста. – Спасибо тебе, спасибо, ты, пожалуй, иди себе с Богом, а я пока страной поуправляю, сам видишь, дел невпроворот, – и он кивнул на толстенную кипу заготовок морского боя, на которых красовалась генштабовская шапка и красный штамп «Совершенно секретно».
Дождавшись, когда охранник выйдет из кабинета, высшее должностное лицо выскользнуло из-за стола и засеменило к кабинке из матового пластика, в которой стоял секретный телефон секретной связи с «Великолепной семеркой мира». Плотно притворив дверь, властитель вытер о штаны вспотевшие ладони и поднял трубку. На том конце отозвался Билди-Болдинг Абу Дзен-младший.
«Так значит, сегодня пятница, – подумал про себя Преемник. – Болдинг Абу как раз и дежурит по пятницам в Большом доме всемирной демократии».