Шрифт:
А потом был полученный Степаном Вовком отпуск по ранению. Недавно освобожденная родная станица, черное пепелище на месте своего подворья. Рыжая груда размытых дождями остатков саманных кирпичей вместо хаты, в которой карателями из зондеркоманды заживо были сожжены его мать и жена. Скорбно опущенные к земле обгорелые ветви старой яблони и рядом с ней колодец, куда были сброшены поднятые на штыки его дочери-двойняшки…
Ни единого звука не вырвалось из уст казака, лишь скрипнули зубы да свело злой гримасой лицо. Он и без лишних слов знал, что теперь ни один фашист, очутившийся в бою рядом с ним, уже больше никогда не станет топтать его землю. С этой минуты враги перестали существовать для Степана как люди, превратившись в безликих двуногих хищников-людоедов, подлежащих поголовному уничтожению без малейшей к ним жалости и сострадания…
Когда старшина открыл глаза, боль действительно ушла куда-то внутрь, оставив в душе лишь ненависть и жажду мести. Медленно, экономя силы, он подполз к двери землянки. Опираясь на автомат, как на палку, встал на ноги. Дверь была от него в полушаге, и он чувствовал на своем лице теплый воздух, идущий сквозь щели между досок, ощущал запах разогреваемого супа из концентратов. «Що, швабы, устроились с комфортом? Небось, не ждете в гости кубанского казака Степана Вовка? Ничего, придется встретить!»
Сильным ударом плеча пластун распахнул дверь, сделал шаг внутрь и, вскинув автомат, прислонился к стене. Землянка была погружена в полутьму. В дальнем правом углу, отгороженном брезентом, ярко горела керосиновая лампа и виднелись две согнутые фигуры, сидевшие за столом на табуретах. Вместе со старшиной в землянку ворвались ночной холод и болотная слякоть. Было видно, как в открытую настежь дверь заползал белесый туман и, растекаясь по полу, быстро приближался к брезенту. Один из немцев поднял от стола голову, повернулся в сторону дверей.
— Курт? — раздался голос из-за брезента.
И тогда старшина нажал спусковой крючок. Не жалея патронов, он стрелял до тех пор, пока не повалились с табуретов на пол обе фигуры и не разлетелось вдребезги стекло лампы. Он уже опустил было ствол, как вдруг сработало появившееся у него на войне обостренное ощущение приближающейся опасности. Вскидывая снова автомат, он мгновенно отскочил в сторону. Инстинкт самосохранения не подвел его и на этот раз: из-за брезента прямо с пола брызнула автоматная очередь. Пули ударили как раз туда, где он только что стоял, а одна даже зацепила его плечо. Но прежде чем пластун почувствовал боль, он уже стрелял на звук чужой очереди. Он слышал, как его пули рикошетили от встречающихся на их пути металлических предметов, как трещало и звенело разлетающееся во все стороны от их попаданий стекло за брезентом. Он стрелял, пока не опустел диск. И тогда, перезарядив автомат и включив электрический фонарик, он, держась левой рукой за стену, а в правой сжимая оружие, не спеша двинулся к брезентовому пологу.
Отбросив его в сторону, пластун увидел длинный, грубо сколоченный из досок стол, сплошь заставленный аппаратурой, большой пульт управления со множеством датчиков и контрольных лампочек. У самых его ног лежали два немца, силуэты которых он видел на фоне освещенного лампой брезента. В углу землянки находилась приземистая печь-буржуйка с выведенной наружу жестяной коленчатой трубой, на печи разогревалось несколько котелков с супом и банок с консервами. Перед печкой, выронив из рук автомат, валялся и третий фашист, тот, что открыл ответный огонь. По всей видимости, в момент появления в землянке старшины, он, сидя перед печкой на корточках, подбрасывал в топку дрова, а поэтому и не был сражен первыми очередями. Дрова были сырыми, тяга в дымоходе слабой, и пластун догадался, что, отгораживая свой угол от остальной части землянки, немцы стремились как можно экономнее расходовать то ничтожное количество тепла, которое они получали от печки.
Опустившись на табурет и пристроив на столе фонарик, старшина осмотрел плечо. Рана оказалась неопасной. Сделав одной рукой кое-как перевязку, пластун поднялся с табурета и едва не упал. Голова кружилась, перед глазами плыли черные и багровые круги, к горлу подступала тошнота.
Ему захотелось снова сесть на табурет, придвинуться поближе к печке, протянуть к огню свои мокрые сапоги и хоть немного посидеть в тишине и тепле, не прислушиваясь к каждому раздававшемуся поблизости звуку. Но нельзя! Кто знает, что творится вокруг на болотах и соседних островках, кого могла привлечь к этой землянке стрельба. А поэтому скорей отсюда!
Стиснув зубы, старшина проковылял через землянку к двери, прикрыл ее за собой и спустился с пригорка. На берегу, откуда по подводной тропе лежал прямой путь к роднику, остановился. Кладка начиналась метрах в тридцати от островка, и в мелкой прибрежной воде под ярким лунным светом виднелся лежавший на дне ствол толстого дерева, который своим вторым концом выводил прямо к настилу тропы. Между началом дерева и берегом оставалось три-четыре метра свободной воды, и в нее было брошено три больших камня-валуна, по которым можно было, не замочив даже сапог, пройти к стволу дерева. Пластун скривил губы. «Що, швабы, дурней ищите? Сами добираетесь до настила на плоту, а другим предлагаете эти камни и дерево? Как бы не так…»
Тщательно ощупывая перед собой дно сломанной веткой, он пошел прямо через заводь. Приблизился к подводной тропе. Но не смог даже поднять ногу, чтобы ступить на нее. Пришлось лечь на край настила грудью и, кусая от боли губы, попеременно забрасывать на мостки каждую ногу. Отдышавшись, он поднялся и с трудом, делая остановки через каждый десяток шагов, направился к роднику. Вышел, наконец, из болота, упал в ближайших кустах на мох и долго лежал лицом вниз, надеясь хоть немного притупить рвущую плечо и бедро острую боль.