Шрифт:
— Новое название велели придумать, — разъяснил Ручьев, видя недоумение священника. — Сам начальник управления приказал. Лично.
Отец Василий склонил седую косматую голову, стал думать. Если лично начальник, надо думать.
— Скорее, батюшка, тороплюсь.
Отец Василий покивал, поднял на него умные глаза:
— Хорошо название «Слава богу!», но вам, неверующим, думаю, не подойдет. Можно — «Сытная пища», но это хуже, это — мирское.
— Плохо, — махнул рукой Ручьев и, хромая, побежал дальше.
— «Румяные щеки»! — крикнул поп вдогонку. Ручьев не оглянулся.
В райкоме его встретили с веселой сердечностью. Как раз начался перерыв, все члены бюро и приглашенные курили в коридоре, и появление Ручьева сразу было замечено.
— Привет и горячие поздравления, коллега! — Громадный Мытарин сгреб его за плечи, потряс и подтолкнул к Заботкину.
Этот сразу захлопотал о своем:
— Ну как с деньгами? Выдали получку, нет?… Что же ты, разбойник, делаешь? Мы же план по выручке завалим!
Но Заботкина ловко оттер редактор Колокольцев:
— Был у моих ребят? Материал в завтрашний номер им вот так надо. Интервью хотели дать, а по Башмакову — фельетон. Утром они бегали к тебе, да что-то неудачно. Ты почему не стал с ними разговаривать, загордился?…
Межов заметил, что новоиспеченный директор не в себе, взял его под руку, повел в кабинет Балагурова, участливо спрашивая:
— Что стряслось, Толя? На тебе лица нет, хромаешь, перевязанный… И на бюро опоздал…
— Да печать все, замучился…
— Печать? Какая печать, местная?
— Местная. Наша. Съели. — Ручьеву было неловко, и он отводил виноватый взгляд.
— Ты что-то путаешь. Газета ведь еще не вышла, какая же печать? Ну проходи, проходи. — Он пропустил его вперед, закрыл за собой двойные двери кабинета.
Балагуров сидел в переднем углу за столом и, потный, бритоголовый, с расстегнутым воротником сорочки, кричал в телефонную трубку:
— Ты мне плакаться брось, ты скажи прямо: сдашь завтра мясо или не сдашь?… Осенью за второе полугодие повезешь, а план первого кто будет выполнять?… Всем трудно. — Он заметил Ручьева, подмигнул ему. — Вот ко мне зашел новый директор пищекомбината Ручьев… Да, да, Башмакова сняли как необеспечившего, а Ручьев вот передо мной, и сразу видно, что воюет: одна рука уже забинтована… Вот-вот, и ты воюй за план… Торопись, четыре дня осталось. Желаю успехов. — Положив трубку рядом с телефоном, чтобы больше не отвлекали, встал: — Проходи, Толя, рассказывай, как дела. Развалил башмаковский «порядок»?
Загнанный Ручьев с мятым пиджаком через руку торопливо прошел к столу, присел на стул и с вопросительной опасливостью посмотрел на Балагурова. Озадаченный Межов сел рядом.
— Печать… комбинатская… нечаянно… — Ручьев чуть не плакал.
Куда делось его удалое, честное лицо, его веселость, стремительная легкость и готовность лететь в будущее? Неужели эта легкость была только от неведения, малого опыта, молодости? Неужели готовность не обеспечивалась характером и деловым балагуровским воспитанием, пусть непродолжительным? Это же был превосходный комсомольский секретарь, смелый, мобильный, постоянно активный. Что же сегодня произошло?
— Что произошло, Толя? — спросил Балагуров. — О какой печати хлопочешь, о стенной?
— Нет, о настоящей. Резиночка такая, кругленькая. — Он показал, соединив большой и указательный пальцы в кольцо. — Бумаги заверяют.
— Не понимаю.
— Без ручки была. Башмаков такую передал. Вот я и съел.
— Съел в прямом смысле? Скушал?
— Скушал. — Ручьев в отчаянии показал синеватый, уже выцветающий язык. — Случайно, Иван Никитич, нечаянно. В кармане лежала, рядом с колбасными кружочками… Не завтракал я, не успел. А тут звонят, ходят, бумагами завалили… Теперь все встало, денег не дали, мясорубки пошли в металлолом…
Межов невольно улыбнулся, а смешливый Балагуров откинулся на спинку кресла и, дрожа всем телом, красный, залился-зазвенел в неудержимом хохоте. Он всегда умел быть непосредственным и веселым. На этот его смех в дверь заглянул жадный до всякого веселья Мытарин, но Балагуров сразу спохватился, замолк и замахал рукой, запрещая ему входить. Мытарин недовольно убрался и прикрыл за собой дверь.
— Что же ты наделал, Толя? — Балагуров достал платок и вытер вспотевшее лицо и гладкую, блестящую голову. — Ты хоть понимаешь, что ты натворил?
— Понимаю, Иван Никитич. — Ручьев с трудом поднял повинную голову и опасливо посмотрел на своего наставника. Тот был серьезен, тревожен.
— Не понимаешь, Толя. Это же смех на всю Хмелевку, а узнают — на всю область, на всю нашу Россию! Это посмешище, Толя, позор, и не только тебе, но и всем нам. А сколько будет сплетен, разудалых упражнений всяких фельетонистов, сатириков! Нашито, наверно, уже пронюхали, строчат?… Чего молчишь? Были у тебя эти новенькие газетчики Мухин и Комаровский?