Шрифт:
Пат теперь почти не расставался со своей собакой. Атак провожал его в школу и встречал после уроков. По воскресеньям они вместе отправлялись на охоту, и давно миновало время, когда Пата обижали его сверстники. Собаку и мальчика соединяла уже не просто привязанность, рождающаяся от привычки видеться ежедневно, а нечто более глубокое и могущественное, то, что мы называем любовью.
И эта любовь не была похожа на ту любовь, которую питает вечно занятый горожанин к своей обленившейся собаке, питает от скудости и неполноты жизни, от обиженности на соседей или угрюмости характера, от одиночества или уязвленного самолюбия. В свою очередь, для собаки человек — и хозяин ее, и покровитель, и кормилец, потому что город настолько извратил ее природу, что из всех собачьих способностей уцелели только две: сторожить квартиру и чинно гулять в наморднике по асфальтированным улицам.
От привольного житья за несколько месяцев пилаган полностью окреп, и когда Пат смотрел на своего огромного пса с его лоснящейся шкурой и коричневыми пятнами различной расцветки, с играющей мускулатурой, чуткими и осмысленными глазами, походкой — бесшумной и полной достоинства — он как бы размягчался и в то же время чувствовал не то чтобы страх, а какой-то боязливый озноб: а вдруг когда-нибудь темная сила или несчастная нелепица разлучит его с Атаком.
Пат был из тех людей, которые приходят в мир не со скукой или враждой, а то и с тем и другим одновременно, — а с радостным удивлением, безотчетно доверяя всему, что окружало его; и когда умерла его мать, заболевшая туберкулезом, то Пата потрясло скорее не горе, а то, что она исчезла насовсем, и только впоследствии, когда старики сказали, что душа его матери переселилась в «млыво», мальчик немного утих и примирился с утратой. Но с тех пор ощущение непостоянства — хотя он и не думал в таких словах, потому что это было знанием внутренним-непостоянства того, что кажется нам абсолютно прочным и вневременным, не покидало Пата.
И в этом, наверно, был источник еще более горячей доброты Пата ко всем окружающим, и, конечно же, ее нужно поставить гораздо выше, если сравнить с так называемой добротой от природы, которая распыляется в пространство бесцельно и непроизвольно от простого удовольствия, что ты существуешь.
Не удивительно, что, когда каюр Урзюк попросил Пата одолжить пилаган для его упряжки, чтобы свезти больного председателя сельсовета в поликлинику за сто пятьдесят километров, потому что иного способа переправки не представлялось по случаю метели, и ясно, что никакой, даже самый лихой вертолет не рискнет полететь, Пат почти не колебался, хотя дорога предстояла опасная и изнурительная (по тайге, мимо сопок, через два водораздела).
— Какой же может быть разговор, — сказал Пат, однако подумал про себя: «Вот там-то и случится…»
Вскоре каюр Урзюк радировал, что довез он больного благополучно и теперь отправляется в обратный путь, но минула неделя, вторая, а он пока не появлялся. И все же ничем не выдал сын охотника Вытхуна своего беспокойства в течение этих долгих дней, и когда его одноклассники спрашивали: «Не вернулся еще твой Атак?» — Пат невозмутимо отвечал: «Такой пес не пропадет, будьте уверены». Его отец имел не слепые глаза и отлично знал, как сильно ждет Пат, как долго он не может заснуть; встает по ночам и пьет воду или же выходит на улицу и стоит там, маленький, хрупкий и несокрушимый, и упорно смотрит на дорогу и ждет, не раздастся ли скрип полозьев в ночи.
Но глубока тишина вокруг, не скрипнет ветка, не гаркнет ворона спросонья, не свалится белка от внезапного испуга, и даже снег не сыплется на землю. Спят праведниками волки, медведь в берлоге не заворочается, муравьи спят под снегом, лесные мыши, кроты, и дятел не стучит, и даже спит сова-полуночница.
Где-то вдали собака залаяла, Пат встрепенулся, напрягся, согнав с себя сонное оцепенение, и снова тихо. Мальчик в колебании: домой идти или здесь стоять и ждать. И он поворачивается, идет, берется за ручку двери, думает и возвращается обратно.
Ночь не страшит его. Все спит: живое и мертвое, деревья, и пни, и гнилушки. Пат опускает голову и дремлет, опершись спиной о ель. Только охотник Вытхун не спит от беспокойства; отдернув занавеску, он смотрит в окно и видит Пата и думает: «Слишком рано умерла его мать, потому он такой и растет. И о чем он все думает? Не было у нас в роду таких задумчивых людей, да и зачем охотнику и каюру голову ломать, знай свое дело и не мешкай, когда нужно стрелять или перескакивать полынью, для того ты и рожден. Но ничего, дай бог, подрастет — и тогда все образуется».
Опять вдали какой-то шорох, и слышится Пату: «гой-гой», «чии-чии», летит упряжка по сонному миру, среди спящей тайги; «гой-гой», «чии-чии», летит к человеческому жилью, уюту и долгожданному отдыху, под морозным небом и крупными звездами летит во весь опор, и никто не ждет ее, кроме Пата; и действительно, все громче звук полозьев, нет, это не сон и не видение: на повороте появилась крошечная упряжка, за ней человек на лыжах, она растет на глазах, словно бы не бежит сюда, а просто яснеет воздух, ночь расступается, залегая по бокам дороги, расстояние тает, и прямо на Пата выносится во главе упряжки Атак, и за ней каюр Урзюк.
Стоп; мальчик протирает глаза: да, все верно, он не ошибся, в упряжке вместо девяти собак только три, где же остальные? Но Пат не досаждает Урзюку вопросами; тот занят делом, хоть чуть не валится с ног от усталости; надо распрячь собак, а черед рассказу наступит завтра.
Атак наконец освобожден от ремней, он бросается к Пату и, наверное, впервые в жизни, что ли, «лает», потому что это лишь отдаленно напоминает собачий лай; он кладет лапы на грудь мальчика и лижет горячим языком его щеку. Пат бормочет что-то грубовато-ласковое, тормошит пса, трет его уши: «Отощал, отощал, Атак».