Шрифт:
Все мои доводы, что не только я отвечаю за статью, но и редакция, ее одобрившая и напечатавшая без возражений, - не достигли цели. Для соблюдения равновесия и объективности ради я предлагал перепечатать до моего ответа Милюкову его статью. И это было отвергнуто. Решение редакции осталось неизменным, хотя третий редактор, Карпович, как я предполагаю, не разделял мнения большинства своих соредакторов. Сужу так по переписке с Карповичем, в которой он откровеннее и гораздо резче отзывался о визите к Богомолову, чем это сказано было в редакционном заявлении "Нового Журнала". Вообще взгляды Карповича за время его участия в редактировании "Нового Журнала" были гораздо ближе к моим, чем взгляды и редакторская политика Алданова, с которым я был дружески связан дольше и ближе, не говоря уже о Цетлине, с которым был связан и политически, а, через его жену, даже родственно.
{194} Пришлось поэтому прибегнуть к гостеприимству "Нового Русского Слова", которое 19 марта 1945 года напечатало полученный мною экземпляр "Русского Патриота" с частью статьи Милюкова. Моя же ответная статья "О двух правдах" появилась 1 апреля. Я вынужден был быть крайне сдержанным при необходимости оспаривать то и того, что и кто лишены были его защиты. К тому же я не переставал относиться к Милюкову с заслуженным им, лично и общественно, пиэтетом. Не мог я забыть и дружественную атмосферу, в которой мы совместно работали при издании "Русских Записок" в 1938-1939 годах. К тому же я не был еще знаком с "Дневником" Милюкова, который его наследники - сын и вдова после второго брака - передали в Русский архив при Колумбийском университете в Нью-Йорке и который не мог не произвести самое тягостное впечатление не только политически и не только на меня. С полной искренностью поэтому я мог начать статью с упоминания, что "почти ничего не беру обратно из того положительного, что писал о П. Н. Милюкове в "политическом некрологе" в "За Свободу" No 12-13 в мае 1943 года. Вместе с тем я не мог оставить без категорического опровержения ряд совершенно неправильных и произвольных утверждений, мне приписанных "Правдой большевизма". Упомяну наиболее несправедливые, поразившие меня.
Неверно и несправедливо было утверждение, будто "Правда антибольшевизма" отказывалась от выбора между Гитлером и Сталиным во время войны. Эсеры, как и все социалисты за ничтожными исключениями и, в частности, "За Свободу" многократно заявляли за нашими подписями, что мы стремимся к скорейшей победе нашей родины, России, даже советской России, союзницы западных демократий. Но мы - и, в частности "Правда антибольшевизма" - одновременно не переставали и критиковать тоталитарный режим Сталина, считая это гораздо более допустимым и необходимым, чем критику режима Черчилля, Рузвельта и даже Клемансо, которая имела место в союзных странах, несмотря на войну.
Не мог я пройти мимо и совершенно неожиданного для Милюкова заявления: "Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к цели". Милюков, видимо, сам ощутив рискованность этого утверждения, тут же прибавил: "Знаю, что признание это близко к учению Лойолы. Но что поделаешь?! Иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого".
На это я возражал, во-первых, ссылкой на то, что тезис "близкий к учению Лойолы" давал как бы индульгенцию не только Октябрю за все его деяния, но и, с немецкой точки зрения, Гитлеру, когда он шел от триумфа к триумфу. Что же касается довода от Петра Великого, который до Милюкова использовал Алексей Н. Толстой в своем романе, то он тоже далеко не бесспорен.
Петра Великого жестоко осуждали ведь не только славянофилы, Герцен или Лев Толстой. И учитель Милюкова, знаменитый историк Ключевский, обучавший не одно поколение русской интеллигенции, - и даже некоторых членов царствовавшего дома, - {195} проводил различие между "отцом отечества" и отечеством: "Служить Петру еще не значит служить России". Да и сам Милюков весьма критически относился к Петру I в 90-х годах, когда специально занимался петровской эпохой. Лишь в 1925 году в юбилейной статье по случаю 200-летия смерти Петра, уже в эмиграции, Милюков изменил свою первоначальную оценку деятельности преобразователя.
Были и другие, менее существенные, но тоже неприемлемые для меня, пункты, которые я не мог не отметить,
Мои статьи, естественно, вызывали возражения. И их было больше, чем согласия со мной. Хорошо, когда возражения сопровождались лишь квалификацией точнее, дисквалификацией, как "твердокаменный антибольшевик и страстный спорщик", который "не столько говорит, сколько изобличает", хотя, "если судить по обилию собранного им материала", он "часто высказывает верные мысли". Так писал о моей "Советской цивилизации" в "Новом Журнале" редактор "Нового Русского Слова", обозревая ее. В отзыве же об ответах на анкету о визите Милюкова тот же обозреватель писал, что я считал визит "ошибкой" (что было верно), "граничащей с глупостью или изменой" (чтоб было уже добавлено рецензентом), "ибо смысл существования эмиграции в существовании независимой и свободной критики советского управления, недоступной подсоветскому населению" (что было опять верно). Вейнбаум отдавал предпочтение ответу Соловейчика на анкету, "реального политика", а не "доктринера от политики", который не отказывался от "использования всякого мероприятия советского правительства для его критики".
Обычно возражения бывали пристрастны, - не только необоснованны и несправедливы, но и извращали сказанное или даже приписывали обратное тому, что я утверждал. Особенно возмущало такое извращение, когда оно исходило не от вражеских кругов - коммунистов или крайних реакционеров, - а от недавних единомышленников или вполне уважаемых авторов. Так не безызвестный А. Петрищев, бывший член редакции "Русского Богатства", входивший, как и я, в редакцию парижского еженедельника Керенского "Дни" и сотрудничавший в "Новом Русском Слове" задолго до моего появления в той же газете, в отзыве на наше разногласие с Милюковым, приписал мне будто я "поучительно повторил излюбленное изречение Игнатия Лойолы". На самом же деле всё обстояло как раз наоборот: именно это я ставил в упрек и вину Милюкову!
Еще хуже было, когда выступали перекрасившиеся или новообращенные в советскую веру. Как все неофиты, они старались явить миру беззаветную преданность новой вере. Бывшие сотрудники гукасовского "Возрождения" - В. Татаринов, Любимов, Рощин - проделывали это аляповато, даже вульгарно. "Мы впервые за четверть века почувствовали себя русскими без всяких кавычек и оговорок", самоуничижительно заявил в печати Лев Любимов от себя и ему подобных. "Пусть нам будет дозволено сказать, что мы гордимся тем, что мы русские" ("Русский Патриот", Париж, 7. XI. 1944). Им "позволили". И таких "тоже русских" набралось немало.