Шрифт:
– Ладно, пособлю.
– А сам умыслил: "Приплывем в Кемь, там и распростимся..."
Теперь же дед Тимошка, своего добившись, помалкивает, не сказывает, сколько обещали заплатить иноки. Ну, да бог с ним, не надо тех денег, лишь бы до Кеми добраться, а оттуда хоть на все четыре стороны иди. Работы Бориска не боится: силушки не занимать парню, даром что осьмнадцать недавно минуло в день святых мучеников Бориса и Глеба.
Со стороны поглядеть на Бориску - парень как парень и ростом не слишком велик, а на поверку - матёрей мужика иного: бочку в сорок ведер поднимал и на телегу тихонько ставил. Лицом да мягким русым волосом в мать пошел, двинскую красавицу, а смуглота да глаза голубые от отца достались. Уж и девки украдкой на него заглядывались, но Бориске не время было о женитьбе думать. Ни кола ни двора у него, погулять не в чем выйти - дырявые дедовы штаны донашивал. И, видно, крепко сидела в его роду тяга к скитаниям. Отец-то, прежде чем осесть в глуши кандалакшской, набродился по свету. Корнилко вон тоже убрел невесть куда. И Бориске хочется поглядеть, как люди в иных местах живут, да и грамоте выучиться...
На берегу вдруг треснуло, плюхнулся в воду камень - и перед шнякой выросли три черные фигуры. Бориска оробел: жутко было смотреть на недвижных молчащих людей. Даже дед Тимошка мелко крестился и шептал: "Свят, свят..."
Наконец один из пришедших глухо спросил:
– Эй, дедко, готов ты?
Дед Тимошка встрепенулся, сбросил с колен парус.
– Всё изладил, как было говорено, преподобные.
– И полез в нос шняки, загремел чем-то.
Из-за дальнего кряжа высунулся горб месяца, и лица чернецов проявились смутными серыми пятнами под глубоко надвинутыми на лоб скуфьями1. Лишь у одного из трех голова оказалась непокрытой, и Бориску это удивило.
– Влазьте борзо2, - проговорил дед Тимошка.
– Бориска, садись за весла.
Монахи, тяжело дыша и раскачивая шняку, влезли. Тот, который был без скуфьи, шагнул через скамью, но оступился. Бориска успел подхватить инока.
– Спаси тя бог, - молвил чернец.
Бориска опустил его на скамью. Рядом рассаживались остальные. Мимо, хватаясь за что попало, прополз на корму дед Тимошка.
– Разворачивай, поехали. Ослобонил я варовину-то3.
В три гребка Бориска повернул шняку носом в море. Беззвучно опуская весла в воду, разгонял суденышко. Рядом проплыли блестевшие под луной баклыши4, на них недвижно сидели чайки.
– Дерево ставь, - прошамкал с кормы дед Тимошка, - парусом пойдем с попутным.
Бориска уложил весла, привычно взялся за дерево, длинную мачту, приладил к ней реёк с парусом. Шняка ходко пошла в полуденную сторону. Ласково погладив вздувшийся парус, парень оглядел его снизу доверху.
Любил Бориска ветер и всегда сравнивал его с могучим, полным необузданных сил конем. То, тихий, уветливый5, тычется ветерок теплой мордой в обвисший парус и неторопким копотливым шагом влечет шняку по смятому рябью морю, то вдруг, круто изменив свой нрав, обернется диким ветрищем, ударится в бешеный намет - и загудит, застонет старая замша парусов, резво полетит меж разлохмаченных волн суденышко, угрожающе валясь на бок, скрипя бортами и содрогаясь от носа до кормы. Тут надобны кормщику крепкие руки и холодная голова. Не терпит ветер ни лихачей, ни душ заячьих - вырвет из рук кормило и понесет. И лопнут тогда паруса, и судно, как повозку без кучера, подхватит ярый вихрь и повлечет навстречу неминуемой гибели... Но не вечно же буйствует ветер, иссякают и у него силы. Рассыпая нежную шипящую пену по пологим склонам тяжелых волн, устало дышит он и вот уж ровно и сильно, размашисто гонит судно к родному берегу. И радуется сердце кормщика...
За берегом ветер был слабый, и кое-где на парусе виднелись складки. "Выйдем на голомянь6 - расправятся", - подумал Бориска и, еще раз оглядев замшу, перебрался к деду Тимошке.
– Поди, дедко, вздремни, я пригляжу.
Старик кряхтя начал укладываться на рыбины - дощатый настил, завозился с тулупом.
– Эка!
– вдруг сказал он, вытягивая шею и глядя за корму.
– Неладно дело.
Бориска оглянулся. В густой черноте угора, от которого они отошли, мелькали крохотные огоньки, ветер доносил слабые звуки. Верно, на берегу кого-то искали.
Цепкие пальцы стиснули Борискино колено - тот самый чернец без скуфьи сверлил горящим взглядом побережную темень.
– Всполошились антихристовы слуги, никониане алчные, - проговорил он.
Бориске стало не по себе. Видать, утекли монахи из монастыря не просто, а из-под стражи. А ну как воры они! Немало нынче воров да татей беглых объявляется в Поморье. А этот чернец до чего страшенный и глядит-то как! Наскрозь прожигает.
Парень чуть двинул сопцом1, и шняка побежала шибче. Побережник наполнил парус, выгладил морщины.
Бориску давно мучило любопытство, почему одни поносят Никона, другие наоборот, шерстят архиереев, вознося патриарха; у спорщиков иной раз дело чуть до драки не доходило. Может, разъяснит чернец, в чем тут толк.
– Слышь-ка, святой отец, - обратился он к монаху, - чем же худы тебе никониане, может статься, иные-то еще дурней.
Тот перевел жгучий взгляд на парня, но Бориска не опустил век.
– Ишь ты, - наконец вымолвил инок, - дерзновенен детина, но чую, чист душой. Зови меня впредь отцом Иоанном.
Он помолчал немного, прислушиваясь.
– Так не ведомо тебе, детина, почто никониан антихристовыми слугами нарекают? Скажу. Время у нас есть, спать не хочется. Внимай, детинушка. Ты слыхивал небось про пустынника - преподобного Елизария Анзерского, у коего Никон в учении около десяти лет пребывал.
Бориска почесал в затылке: нет, неведом ему такой старец.
– Преподобный Елизарий, пустынник Анзерский, сказывал, будто было ему видение, - продолжал отец Иоанн, - когда творил он службу в церкви Никону. Тишь стояла в храме, и молитва старца легко к богу шла.