Шрифт:
Этот случай надолго остался одним из горьких воспоминаний, но не моей жизни, а её. Мать говорила об этом много, много раз. Она рассказывала, что отец стоял у дверей, наблюдая за всей этой сценой, а затем спросил её, зачем она такпоступила.
– Для того, - ответила она, - чтобы не дать тебе сделать этого. Ты ведь такой суровый.
– Но я и не собирался лупить его за это, - сказал он в ответ.
– Ему было так хорошо на той старой грязной подводе, он был так горд. А когда он увидел меня, то сразу слез и подав мне руку пришёл прямо домой, весь дрожа от страха. А тыто зачем так поступила? И зачем так сильно?
Мать моя плакала тогда гораздо больше, чем я сам, и всегда, до самых последних дней своих, рассказывала об этом эпизоде сквозь слёзы, поясняя, что обошлась со мной так жестоко лишь для того, чтобы показать отцу, что ему даже незачем было бить меня, что она сама могла вполне справиться с таким делом.
– И вот тебе, - всхлипывала она, - подумать только, он вовсе и не собирался его пороть.
Глава II В БЫТНОСТЬ ДИКАРЁМ
В ту ангельскую пору моей жизни весь мир для меня состоял из небольшого двора, в глубине которого находился маленький дом. Мимо двора проходила широкая грязная улица, удивительная как путь к блаженству. Там можно было встретить чудесные вещи вроде, к примеру, лошадей или фургонов. В одну сторону она вела к магазину, где работал отец, и где я появлялся до вольно редко из-за сомнительного удовольствия оказаться предметом всеобщего внимания и насмешек в качестве хозяйского сынка. Через дорогу позади ряда малоинтересных зданий проходила другая улица, набережная, с домами лишь на одной стороне. По другую сторону улицы катила свои жёлтые воды бурлящая и пенящаяся река Сакраменто, представлявшая собой одновременно и опасное запретное место и пленительное зрелище. Именно здесь курсировали пароходы, замечательные огромные плоскодонные суда. Одни из них были с колёсами по бокам, у других большое колесо было расположено на корме. Я не знал, куда они плыли, да и не интересовался этим. С меня было достаточно того, что они проплывали днём и гудели по ночам, двигаясь по этому опасному мутному потоку, который был всегда готов схватить мальчишку, подмять его под себя, утопить и затем выпустить его маленькое неподвижное белое тело на поверхность за много миль отсюда.
Затем мы переехали из дома на 2-й улице в другой, побольше, который находился на улице H между 6-й и 7-й улицами. Это был новый мир, гораздо шире прежнего.
Железная дорога, полузасохший пруд, пустырь с четырьмя большими смоковницами и школа составляли его достопримечательности. На дамбе, что шла вокруг пруда, был запасной путь железной дороги со стрелкой, и я часто наблюдал, как там маневрировали товарные поезда. Наблюдая за ними, я задавался вопросом, откуда они приходят. В отличие от пароходов вагоны поездов говорили мне о далёких городах, обо всём мире. В моём сознании, когда весь мир для меня заключался во 2-й улице, пароходы просто сновали вверх и вниз по реке подобно тому, как я вертелся на доске от стола, но поезда с улицы H откуда-то приходили и куда-то отправлялись. Куда же? Читать я ещё не умел, но иногда на товарных вагонах лежал ещё свежий снег, который был для меня чудом. Во всех моих книжках были картинки со снегом, салазками и лыжами, покрытыми сверкающей белизной домами с выступающими из темноты освещёнными окнами. Но всё это было не для меня. Если мне когда-либо и доводилось видеть снег, то это был снег на вершинах далёких, далёких гор, что были видны из окна моего класса в школе. Значит поезда, покрытые снегом, приходили из далёкого далёка, из-за гор, и мне хотелось знать, что же это такое - далёкое далёко. Мне изредка рассказывали о нём, и я помню, как сидел у железной дороги, пытаясь составить из обрывков тех сведений, что мнеперепадали, представление о внешнем мире. Я пропадал там до тех пор, пока меня вдруг резко не звали домой и спрашивали, чего это ради я пялю глаза на эти вагоны. Взрослые ведь не понимают человека.
Они не могли понять прелести того "вонючего старого болота, которое давно пора засыпать" (сейчас, кстати, уже засыпанного). Для меня же пруд был пустынным местом, полным таинственности и приключений. Иногда он наполнялся водой, и тогда с помощью рогатки я мог там охотиться на каких-то птиц, похожих на куропаток.
Иногда он почти пересыхал и, конечно же, страшно вонял. Ну и что ж такого?
Вместе с другими ребятами я играл в разведчиков и индейцев, шныряя среди кустов по извилистым тропинкам, протоптанным мастеровыми, ходившими через болото на работу в железнодорожные мастерские.
Пустырь, где росли смоковницы, был рядом с нашим домом; и там, среди ветвей, я строил себе настил, на котором затем выстроил маленький домик. Это была эпоха моей нецивилизованной жизни, через которую ребёнок должен прорваться, зубами и ногтями, сам, ведя за собой всё племя. И там, в нашей самодельной хижине среди ветвей смоковницы, где мы чувствовали себя сродни обезьянам, я узнал, откуда берутся дети.
Родители, кажется, не помнят и не имеют никакого понятия о том, как рано ребёнок начинается задаваться этим вопросом. Мне было около шести лет, когда я построил ту хижину, которая служила мне и вигвамом, и тайником. Это было надёжное место, где можно было прятаться от мира, раскинувшегося внизу, и наблюдать за ним.
Оттуда можно было наблюдать собак и кошек, птиц, цыплят, а иногда и людей. Это было великолепно: наблюдать за ними, не подозревающими того, что я, шпион, индеец, армейский разведчик вижу всё, что они делают. Досадно было лишь оттого, что они никогда не делали ничего особенного, да и сам я ничего такого не делал.
Мне уж становилось скучно там, как однажды большой мальчик, лет восьми-девяти, появился вдруг под моим деревом в поисках винных ягод. Он заметил мою хижину, затем увидел мои настороженные глаза.
– Чем это ты там занимаешься?
– спросил он.
– Ничем, - буркнул я.
Он забрался на дерево, влез в мою хижину, оглядел её, одобрительно качая головой, затем уставился на меня. Я съёжился под этим взглядом. Не знаю почему, но в его взглядебыло что-то странное, гадкое и тревожное. Он ободрил меня, и когда я отошёл и успокоился в этой тёмной, тесной, скрытой ото всех хижине, он стал рассказывать мне, откуда берутся дети и показывать мне это. Всё это было так извращённо и беспомощно, грязно и возбуждающе: просто ужасно. Когда мы соскользнули вниз на чистую, залитую солнцем песчаную землю, я сразу же убежал домой. Мне было так стыдно, и я чувствовал себя таким грязным, что мне хотелось незаметно шмыгнуть в ванную. Но в гостиной, через которую мне нужно было пройти, была мать. Она улыбнулась и попыталась было ласково погладить меня. Ужас!
– Не надо, ну не надо же, - вскрикнул я и отпрянул в испуге.
– Ты что? В чём дело?
– с удивлением и обидой спросила она.
– Не знаю, - пробормотал я и убежал наверх. Я заперся в ванной, не отвечая на зов и стук в дверь. Я вновь и вновь мыл руки и лицо до тех пор, пока не пришёл домой отец. Я подчинился его требованию открыть дверь, но не позволил ему дотронуться до себя. Я ничего не стал объяснять, да и не мог бы этого сделать, а он, догадываясь или сочувствуя моей беде, отпустил меня и защищал меня ещё очень долгое время, в течение которого я не мог позволить ни родителям, ни сёстрам, - всем, кого я любил, - дотрагиваться до себя. Все знаки нежности вызывали воспоминания о чём-то грязном, но в то же время и пленительным. Я слушал, как другие мальчики (да и девочки тоже) рассказывали друг другу об этой тёмной тайне - я вынужден был слушать. В этом был скрыт тот же соблазн, что я испытал в тот день в хижине. Я всё ещё помню одну служанку, которая научила меня большему, и временами я отчётливо представляю себе её голодные глаза, тяжело дышащий, открытый рот и чувствую её блуждающие руки.