Аукцион
вернуться

Семенов Юлиан

Шрифт:

— Тринадцать сотен фунтов, тысяча... триста... фунтов, тысяча... трист...

Один из брокеров, стоявших за спиною ведущего, шепнул:

— Четырнадцать сотен...

Не оглядываясь, ведущий бесстрастно, но по-прежнему со скрытым азартом, а т а к у ю щ е разжигал страсти;

— Четырнадцать сотен фунтов, тысяча... четыреста... фунтов... четырнадцать сотен фу...

Чуть дрогнул указательный палец б о й ц а в правом углу; ведущий п о с е к:

— Пятнадцать сотен фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов, тысяча пятьсот фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов...

На большом пальце ведущего был надет толстый деревянный наперсток; удар его по трибуне прозвучал неестественно громко, зловеще:

— Продано! Тысяча пятьсот фунтов, леди и джентльмены... Следующая картина, — он обернулся к двум служителям, которые вынесли полотно, — принадлежит кисти художника Брюллова, восемьдесят на шестьдесят сантиметров. Масло. Наши эксперты затрудняются установить даже приблизительную дату... Художник этот малоизвестен, хотя большую часть жизни прожил на Западе, в Риме, в середине прошлого века... Цена для начата торга установлена в полторы тысячи фунтов стерлингов... Полторы тысячи фунтов стерлингов, — ведущий понизил голос; переход был, словно в органе, задействованном режиссером в драматическом спектакле, — полторы... тысячи... фун-н-н-н-тов, пятнадцать сотен фунтов... Тысяча шестьсот фунтов, — глаза его стали метаться из левого угла в центр зала, — семнадцать сотен фунтов, восемнадцать сотен фунтов, тысяча девятьсот фунтов... тысяча девятьсот фунтов, тысяча девятьсот фунтов, — он не смотрел на того, кто называл эту сумму, он п о д з а д о р и в а л других; смысл аукционов Сотби в том и состоит, чтобы повысить начальную ставку как можно больше, разыграть спектакль, никакой этот ведущий не торговец, он лицедей, он посещал режиссерские курсы, он выспрашивал дипломатов, вышедших на пенсию, про то, как можно ввести в раж противника; в этом зале собрались его друзья-враги; чем выше он набьет цену, тем больший процент получит от тех, кто сдал Сотби свои картины для распродажи; может быть сущая мазня, но ведь и ее можно п о д а т ь так — если, конечно, обладаешь д а р о м, — что деньги польются рекой; понятно, необходимы предварительные затраты на рекламу в прессе, на телевидении; что ж, вложенные средства, если они вложены квалифицированно, не пропадают, а наоборот, приносят дивиденды, важно только все скалькулировать, воистину, политики многое берут из торговли, — термин «скалькулированный риск» заимствован у биржевых маклеров.

Степанов достал из кармана чековую книжку; она была новенькой, в прекрасном портмоне с эмблемой банка, написал сумму: «семнадцать тысяч фунтов стерлингов»; писал медленно, постоянно ощущая на себе взгляд Софи; б ы с т р а я баба, подумал он, все сечет; он умел чувствовать взгляд даже тогда, когда не поворачивался; он ощущал кожей, как его рассматривали со спины; как-то он записал в блокнотике фразу: «Мера обескоженности художника определяет уровень его таланта»; потом, впрочем, подумал, что это он так-то про себя жахнул; сделалось стыдно; тщательно зачеркнул написанное, а потом даже замазал белым немецким «типп-эксом», чтоб и следа не осталось, вдруг кому попадет на глаза, позору не оберешься.

— Здесь семнадцать тысяч, — шепнул он Ростопчину еле слышно; говорить во время торгов запрещено, это — спектакль; даже кашляют лишь в паузах между тем, как выносят новую картину, будто в фортепьянном концерте, все остальное время такая тишина, что слышно, как работают телекамеры, а работают они так, как осенняя муха летает, беззвучно.

— Девятнадцать сотен фунтов! — ведущий стукнул по трибуне своим деревянным наперстком. — Продано!

— Больше у тебя нет ничего? — так же шепотом спросил Ростопчин.

— Триста фунтов, чтобы расплатиться за отель. — Степанов улыбнулся Софи-Клер.

— Отели безумно дороги, — шепнула она. — Лучше остановиться в хорошем семейном пансионе, значительно экономнее.

— Спасибо, в следующий раз я непременно так и поступлю.

Ведущий обернулся к картине, вынесенной на просцениум:

— Эскиз русского художника Верещагина. Размер шестьдесят два на сорок один сантиметр. Работы этого мастера также мало известны на Западе; его считают певцом военной тематики. В России тем не менее третировали... Мы называем цену к торгу: восемьсот фунтов стерлингов... Восемьсот фунтов стерлингов, восемьсо-о-от фунтов... Девятьсот фунтов, девятьсо-о-о-от фун... Тысяча фунтов, одиннадцать сотен фунтов, — голова ведущего недвижна, глаза стремительны, — двенадцать сотен, тринадцать сотен фунтов, четырнадцать сотен, пятнадцать сотен, — торг шел, словно игра в пинг-понг; Степанов вспомнил, как Евтушенко в Коктебеле обыгрывал всех, причем не ракеткой, а книжкой в хорошем переплете, надо было спросить, к е м ты играешь, Женя; в торг включился кто-то третий; Степанов это понял по тому, как стремительно перемещались глаза, нет, не глаза даже, но зрачки ведущего; обернулся, в ы ч и с л и л новенького; судя по клетчатому пиджаку и бабочке — американец; эти либо в черном, подчеркнуто скромны, либо так пестро-клетчаты, что впору зажмуриться.

«Когда же это было? — подумал Степанов. — Давно, очень давно осенью шестьдесят восьмого, когда Мэри Хемингуэй прилетела в Москву, и я пошел с ней в Третьяковку, и более всего ее поразил именно Верещагин: „Как много работы, — восторгалась она тогда, — как страшно! Как он чувствовал горе, этот Верещагин! Папа был бы в восторге, но почему же у нас его не знают?!“ А потом они поехали в Ясную Поляну, и внук Фета, работавший в музее, показал им зимние вещи Льва Николаевича, вывешенные на балконе дома: „Сушим, спаси бог, моль“; в тот день музей был закрыт, их пустили лишь из уважения к вдове Хемингуэя; странное и особое ощущение владело тогда Степановым в пустом тихом доме Толстого; Мэри предложили померить зимнюю шубу Толстого, она сказала, что это недостойно ее, но все же померила и утонула в ней, и Степанов подивился, какого, оказывается, большого роста был граф. Рассказывают, что и Чехов был очень высок, и говорил густым басом, и бражничал в молодости так, что г у д е л о, а когда плыл из Сахалина на пароходе вокруг Азии, прыгал с носа, и матросы кидади ему „конец“,он за него цеплялся, его поднимали на корму, причем не „солдатиком“ прыгал, а по-настоящему, „рыбкой“, рисковая забава, да он ведь и в творчестве был рисковым, только наши литературные дурни считают его певцом „маленького человека“. А после внук Фета повел их на толстовский луг, и они расстелили там газету, открыли бутылку, нарезал вареную колбасу и плавленые сырки, вылили за светлую память русского гения, потом, также не чокаясь, выпили за светлую память великого американца; когда вечером уже возвращались в Москву, Мэри тихо, с бабьей болью рассказывала, как они прилетели в Париж, — они всегда летели на фиесту в Памплону через Париж, город молодости Папы, — и к ним позвонила журналистка и попросила интервью; „а я стирала себе воротничок, кружевной, бельгийский, очень красивый, мы вечером собирались в театр; Папа сказан: „Мэри, к нам придет журналистка, у нее очень славный голос“; и она пришла, и Папа пригласил нас в кафе, на улицу, заказал кофе с молоком, а она прямо-таки не сводила с него глаз, — большая, красивая, молодая, — и задавала ему требовательные вопросы, и он послушно отвечал ей, и глаза у него оживились; у него иногда, в последние годы, был очень тяжелый взгляд, он будто в себя смотрел, никого вокруг не было. — Мэри закурила; глубоко, по-мужски затянулась; продолжила как-то иначе, словно бы с неудобством, наперекор себе: — А потом я уронила спички, резко нагнулась за ними и увидела, что она, эта корова, обхватила ногу Папы своими ногами... Я допила кофе, извинилась, — надо достирать воротничок и как следует его прогладить, бельгийские кружева трудно поддаются глажке, ручная работа как-никак. Папа улыбнулся мне и сказал, что скоро вернется, а журналистка по-прежнему не сводила с него глаз и не притрагивалась к своему кофе, только все время вертела в длинных пальцах маленькую вазочку с синими цветами... Когда я приехала в Лондон, накануне нашей высадки в Нормандии, — я ведь только там познакомилась с Папой, — Уильям Сароян принес мне точно в такой вазочке пучок зелени, там даже лук был, и сказал: „Вместо цветов; не взыщи...“ Я гладила этот проклятый воротничок в нашем номере и плакала... Папа вернулся не скоро, и был он какой-то уставший, пустой и больной... Он сел на кровать, позвал меня, погладил по щеке и сказал: „Да перестань ты думать про эту толстую девку... Она тяжелая, как рояль... Плохо настроенный рояль, на котором никогда не сыграешь нашей с тобой памплонской песенки...“ Он ведь и из жизни ушел с этой песенкой... В ту последнюю ночь он очень долго мылся, чистил зубы; зашел ко мне из ванной и спросил: „Мэри, ты не помнишь нашу памплонскую песенку? Я никак не могу вспомнить ее“; вообще-то он помнил множество песен, испанских и наших, и даже французские помнил, особенно двадцатых годов... Но ведь когда тебя застают врасплох, ты не сразу вспоминаешь то, что знаешь, а он застал меня врасплох, и снова ушел в ванную, и вдруг там, когда подправлял бороду, — он подправил бороду в тот вечер, — запел... „Слышишь, Мэри, я вспомнил, — сказал он мне, вернувшись в комнату, — я вспомнил...“ И снова — как тогда в Париже — погладил меня по щеке, у него ведь были такие ру...“ — Она снова закурила, долго молчала, а потом тоненьким голоском запела памплонскую песенку, и Степанов почувствовал, как у него перехватило горло, и он тоже полез за сигаретами, да здравствуют спасительные сигареты, столь опасные для здоровья, что бы мы без них делали, особенно когда сердце жмет и дышать трудно...

— Пятнадцать сотен фунтов, — продолжал между тем ведущий, — шестнадцать сотен фунтов, семнадцать сотен фунтов, восемнадцать сотен фунтов...

Ростопчин посмотрел на Степанова; в глазах у него был испуг.

— Ужас, — шепнул он, — это ужас...

Софи-Клер сразу же закаменела:

— Я не поняла, милый, ты что-то сказал?

— Прости, родная, я сказал по-русски... Ужас, просто ужас, какие цены, я боюсь, что мистер Степанов не сможет ничего купить на свои деньги...

— Восемнадцать сотен фунтов... Восемнадцать... сотен фунтов... во-сем-над-цать со-отен фунтов... Продано!

Верещагина купил американец «в клеточку», мистер Грибл; наводку имел от Фола.

Потом вынесли Врубеля.

— Полотно русского художника Врубеля, — объявил ведущий. — Масло. Сто на семьдесят три. Живописец мало известен на Западе, хотя судьба его была подобна трагической судьбе великого Ван Гога. Цену, назначенную к торгу, мы определили в две тысячи фунтов... Две тысячи...

Степанов посмотрел на князя; тот сидел недвижимо.

— Две тысячи фунтов... Две тысячи фун... — взгляд метнулся в угол зала, — двадцать одна сотня, двадцать две сотни, двадцать три сотни, двадцать четыре сотни... — Степанов снова посмотрел на князя, оглянулся; в торговлю включился кто-то четвертый, но кто именно, он понять не мог. было видно только ведущему с его трибуны. — Двадцать пять сотен, двадцать шесть сотен, двадцать семь сотен, двадцать восемь сотен... двадцать восемь сотен, — палец с деревянным наперстком поднят; сейчас все будет кончено, что он медлит?! Степанов резко обернулся к Ростопчину, тот шевельнул указательным папьцем, ведущий, смотревший, казалось, в другую сторону, сразу же заметил его жест, м а з а н у л глазом князя, к нему подошел один из служащих Сотби, передал карточку: надо заполнить имя, фамилию, адрес; Ростопчин сидел по-прежнему недвижимый, ни один мускул лица не дрогнул, маска как у Софи-Клер, только чуть подергивалась верхняя губа.

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 62
  • 63
  • 64
  • 65
  • 66
  • 67
  • 68
  • 69
  • 70
  • 71
  • 72
  • ...

Private-Bookers - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • help@private-bookers.win