Шрифт:
Однажды, будучи в Москве, Константин Константинович поехал на Воробьевы горы, где никогда не бывал. Там, на высоте, расположился ресторан Крынкина: большой открытый балкон, восхитительный вид на изгибающуюся Москву-реку и всю Белокаменную. Великий князь сел за столик, заказал чай — и вдруг хор в русских боярских костюмах запел:
Умер, бедняга! В больнице военной Долго родимый лежал: Эту солдатскую жизнь постепенно Тяжкий недуг доконал… Рано его от семьи оторвали: Горько заплакала мать, Всю глубину материнской печали Трудно пером описать! С невыразимой тоскою во взоре Мужа жена обняла; Полную чашу великого горя Рано она испила. И протянул к нему с плачем ручонки Мальчик-малютка грудной… … Из виду скрылись родные избенки, Край он покинул родной. В гвардию был он назначен, в пехоту, В полк наш по долгом пути; Сдали его в Государеву роту Царскую службу нести…Великий князь и не знал, что его «длинное солдатское стихотворение» поется народом. Он попросил подойти дирижера, который был и руководителем хора. Звали его Григорий Николаевич. Этот Григорий Николаевич узнал в лицо Его Императорское Высочество, знал он и то, что «Беднягу» написал Великий князь.
— А чья музыка? — спросил поэт.
— А что музыка?… Народ сам запел, — ответил дирижер.
Минуло пять лет со дня его свадьбы с принцессой Елизаветой Саксен-Альтенбургской. Константин Константинович привез жену к ее родным в Альтенбург погостить, а сам должен был возвращаться в Россию. Прощаясь с Альтенбургом, он задержался в комнате, где всегда, приезжая, жил. Тот же вид из высокого окна, тот же письменный стол, за которым он написал стихи, заслужившие ему известность: «Распустилась черемуха в нашем саду…», «Колокола», а также стихотворение «Растворил я окно…», которое останется шедевром во все времена.
Растворил я окно, — стало грустно невмочь, — Опустился пред ним на колени, И в лицо мне пахнула весенняя ночь Благовонным дыханьем сирени. А вдали где-то чудно так пел соловей; Я внимал ему с грустью глубокой И с тоскою о родине вспомнил своей; Об отчизне я вспомнил далекой, Где родной соловей песнь родную поет И, не зная земных огорчений, Заливается целую ночь напролет Над душистою веткой сирени. (13 мая 1885)Пока же поэт стоит на пороге комнаты, в которой создал свой шедевр. Весна, тепло, и солнце светит так ярко. Все так же, как тогда, но ему кажется, что ничего больше он написать не сможет.
«Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5–6 — командир полка… Для себя же я поэт. Вот мое истинное призвание. Невольно задаю я себе вопрос; что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но кажется, это только самолюбие и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе. Но великие поэты редко бывают ценимы современниками. Я не великий поэт и никогда великим не буду, как мне этого ни хочется», — записал он 10 августа 1888 года.
Константин сидел в своем походном кабинете на мызе Смерди, в лагере. Стояло раннее утро. На письменном столе обычный порядок. Здесь вещи, которые он всегда возит с собой. Слева четыре книги: Лермонтов, Пушкин, Новый Завет и сборник «Жемчужины русской поэзии». Чернильница из серебра, свечи, барометр-анероид, часы, два портрета жены, тетради для дневника и записывания стихов.
По листу бумаги бегал солнечный зайчик — за окном ветер качал ветви кустов. Минусами и крестами были отмечены стихи, которые он забраковал и отобрал для своей первой книги. И хотя книга была уже сдана в набор, его мучили неуверенность в отобранном, смущение перед теми, кто станет ее читать…
Из государственной типографии наконец пришли два сигнальных экземпляра, а вскоре и весь тираж — «вся тысяча».
Жизнь приобрела краски. Зрели планы, манили и увлекали вдаль, но вдруг одолевали сомнения: ведь стихи пишут тысячи людей и многие не замечают, что поют с чужого голоса, а если и пишут виртуозно, то ни о чем. Возможно, и он один из них — дилетант, имеющий совсем другие занятия — морскую службу, заграничные плавания, заботу о солдатах, светские обязанности, государственные дела, а Муза случайно забрела к нему на огонек.
В продажу стихи не поступили. Великий князь не имел на это права. Он посмотрел на внушительную стопку и обрадовался, что книга выглядит скромно: «Стихотворения К. Р.». СПб., 1886. Ничего лишнего. Даже названия увлекательного или благородно-романтического не придумал.
Но что же дальше? Он раздарит томики друзьям, знакомым, родственникам. И, пожалуй, никто не скажет правды: одни — его жалея, другие — мало понимая в поэзии и в сочинительстве, третьи — привыкнув к искательству в верноподданных отношениях; кто-то втайне посплетничает и посмеется. Кто серьезно отнесется к его дару, ведь он — Великий князь и не имеет права быть прежде всего Поэтом?!
Хорошо бы сойтись с молодыми литераторами — спорить, хулиганить с рифмами и размерами, пробовать «на зуб» новшества европейской поэзии, ездить по России, вслушиваясь в песни, сказки, поверья, запоминая слова, которые мало-помалу исчезают. Но он всего этого не мог себе позволить. Кроме того, неуверенность, непонятная робость, которая, пожалуй, паче гордости, самолюбие застегнули его на все пуговицы.
Он был одинок.
И вдруг понял, что говорить о поэзии и о себе в поэзии он мог бы только с теми поэтами и литераторами, кого слушал бы без ущерба для своего самолюбия, кто своим заслуженным авторитетом определил бы серьезность его занятий литературой. Ему нужны были учителя и честные рецензенты, без искательства перед Его Императорским Высочеством.