Шрифт:
Вот тебе и тихий уголок у стариков!
И, как всегда, когда Афанасий Афанасьевич ловил себя на резкости или, как он говорил, «наследил чистое, светлое жилище отлипами жизненного болота», он просил Константина «помочь ему стать человеком, вносящим с собою мир, сердечную теплоту и благоволение». Все эти качества он находил в своем молодом друге. Однажды, как бы извиняясь, он написал Константину: «Все письмо Ваше до того милостиво непринужденно, что я чувствую себя совершенно потерянным. Я могу только любоваться Вашим врожденным даром, обыкновенно называемым тактом… Сам я в подобных случаях чувствую себя человеком, посаженным в мешок для соискания награды за быстроту бега».
Это было вдохновенное содружество. Красивый, поэтически одаренный, царского рода молодой человек и пять стариков. Эти старики — сколок жизни, которая уходила. Если они наивны, то это наивность XIX века. Их язык кажется старомодным, а взгляд на жизнь — потускневшим, но не оттого, что стал менее здравым, а оттого, что не моден. Они — и Гончаров, и Майков, и Фет, и Страхов, и Полонский — все разные, но есть и общее: они художники в широком смысле, они работали на Вечность, и их роман с ней состоялся.
Они умрут один за другим на глазах у любящего их человека, Великого князя Константина Константиновича. «Бедные мои старички…» — будет он повторять, собирая их письма в дорогие сафьяновые альбомы.
Но он не мог не знать, не чувствовать, что продлил им годы. Они собирались вокруг него. Он был стержнем их дружества, но не потому, что он — Великий князь. Можно склоняться перед Его Высочеством, но не любить. Старики ссорились, спорили, ревновали друг друга к славе, положению, чинам, сплетничали, как все нормальные люди, а он был их арбитром, мирил их и объединял своей человеческой отзывчивостью и щедростью.
— Вы сами знаете, до какой степени вы умеете заставлять любить себя, — справедливо говорил Полонский. — Мы стары, как волхвы, а между тем, каждый из нас идет только за своей звездой, а не за той единственной, которая ведет к поклонению Единому.
И Константин старался, чтобы их жизнь обрела волю и силу, утерянный блеск, укрепление старых дружб и ощущение своей нужности… он их любил, жалел и чтил.
Они это чувствовали. Фет написал ему 4 мая 1891 года из Москвы письмо, страницы которого уже шевельнуло дыхание предсмертной тоски:
«… Вчера… Екатерина Владимировна, обладающая прекрасной памятью, совершенно для меня неожиданно прочла вполголоса наизусть Ваш прелестный перевод из Прюдома. Мелодические стихи заставили меня отыскать их на 47-й стр. Ваших „Новых стихотворений“, никогда со мной не разлучающихся. Какая оконченность формы прелестного перевода и в целом, какая выдержанная грация!..
Конечно, я счастлив, что мне с крайним напряжением суждено было окончить такой серьезный труд, как перевод Марциала: я осчастливлен Августейшим участием Вашего Высочества и Высочайшим Монарха. Но окончание труда связано у меня с болезненным ощущением дальнейшего бессилия и нравственного сиротства. К слабеющему духом, ко мне, полуслепому, более чем к другому, идут стихи Пушкина:
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный, Плату приявший свою, чуждый работе другой?Без малодушного ропота я в жизни терял родовое имя и состояние, но настоящие минуты переживаю с самым болезненным ощущением. Безутешные слезы приливают из сердца к моим больным глазам. Чтобы понять меня, мало быть добрым человеком, нужно быть, подобно Вам, чутким поэтом. Припоминая нашу встречу и для меня столь драгоценную переписку, Ваше Высочество, поймете, что у меня в целом мире нет никого, к кому бы все существо мое стремилось с тою преданностью, с какою встречает Ваши ласки. Нужно много сердечного томления, чтобы вынудить из меня то, что решился здесь высказать…»
У Великого князя были военная служба, деятельность в Академии наук, Женские педагогические курсы, полковой праздник, приезд принца Неаполитанского, обед в Зимнем дворце, переезд в лагерь под Красным Селом, столетний юбилей л. — гв. Павловского полка, семья. Но всё это было преходяще. Реальной была для него жизнь в домике на Плющихе, в сельце Воробьевка и в письмах его стариков. Она была зовом сердца к вечному.
У всякой жизни есть последние страницы. Трудно сказать, что лучше: когда их много или только одна. Фет мучился перед смертью и даже пытался покончить с собой.
Катаясь верхом в Летнем саду, Константин встретил графа Олсуфьева (к слову, он установил первую памятную доску в честь Фета в своем имении под Москвой).
Олсуфьев сказал, что Афанасий Афанасьевич мучается удушьями. Когда приступ отпускает его, он жалуется, что во всем виноват Овидий, «Скорби» которого он переводит. Эти скорби, мол, осуществляются в нем.
Константин, жалея Фета, просил его не падать духом и обещал в течение зимы быть на Плющихе в гостях. «Страждущие и немощные мы прослезились… Я жестоко страдаю, и вдыхание эфира мало помогает». Эти горькие слова Фет сопроводил стихами: