Шрифт:
Стали звонить в «скорую», но Дружникову медицинская помощь не оказывалась. Нет, ничего похожего.
Все трое сели у стола и посмотрели друг на друга.
— Наверное, комиссия списала его на землю, и теперь он ходит один по городу, — устало сказала Вика.
— Но ведь он же знает, что ты будешь тревожиться.
— Сейчас ему не до меня, — тихо пояснила Вика.
— Но, кажется, естественно со своим горем сначала прийти к жене?
— Андрей не делится со мной ни горем, ни радостью. Когда-нибудь потом скажет при случае. — Виктория сказала это просто, без обиды.
Она казалась задумчивой и грустной. И удивительно юной. Как будто она не была матерью Санди, а девочкой из десятого класса. На ней было светлое платье с рукавами по локоть. Руки она положила на стол. И Санди невольно заметил, какие хрупкие и тонкие у нее руки. Эти руки поднимали, больных, водили недавно ослепших, не привыкших двигаться в темноте. Эти руки носили Санди, пока он не вырос. Эти слабые плечи готовы были всегда принять тяжелый груз чужого горя. Впрочем, для Виктории не существовало слова «чужой».
— Видите ли, он уж такой… Наверно, не может быть иным? — продолжала Виктория Александровна. — А вы… простите, отец, вы делились с семьей своими чувствами и мыслями?
Профессор смутился:
— Я? Нет. Пожалуй, нет… Но это совсем другое.
— Отчего же другое?
Николай Иванович посмотрел на Санди, но как-то рассеянно.
— Сначала… в первые годы брака я рассказывал жене обо всем. Но она никогда не понимала меня. На все, что я ей говорил, была реакция как раз обратная той, которую бы я хотел вызвать. Когда я был возмущен, огорчен или унижен, она только пожимала плечами: «А как же иначе? Ничего здесь нет унизительного для ученого». Когда я жаждал сочувствия, она радовалась. Если я радовался, она беспокоилась и огорчалась. Разговоры по душам кончались ссорой. А потом отчуждение и взаимная неприязнь. Когда я стал академиком, гм, да… она прекратила всякие споры. Берегла мой покой. Но я по глазам ее видел, что она думает, и все равно раздражался. И я стал молчать. Собственно, мы молчали годами. Да.
— И в этом молчании Андрюша вырос, — просто, без укора заметила Виктория Александровна.
— Вы думаете поэтому? Он родился таким. Мальчиком был угрюм, флегматичен, замкнут. Я поражаюсь, как он выбрал профессию летчика. Это меня очень, помню, изумило.
— На работе он не флегматичен, — возразила Виктория. — И когда он влюбился в меня, тоже не был флегматичен. Ведь он буквально завоевал меня. Заставил себя полюбить. Сначала он мне даже не понравился. Подружки говорили о нем:»Бурбон какой-то!» Потом я увидела в нем настоящее, запрятанное очень глубоко. Сначала он раскрылся насколько мог. Но потом… к концу первого года супружества, он стал снова таким, каким был в детстве. Как вы говорите, замкнутым и угрюмым.
— Вам, наверно, очень тяжело с моим сыном? — горько сказал Николай Иванович.
Они обращались друг к другу то на «вы», то на «ты». А Виктория называла его то отец, то Николай Иванович, как когда. Виктория ничего не ответила на его вопрос и стала поить его чаем.
Скоро Санди лег спать, у него глаза слипались, потому что привык ложиться ровно в одиннадцать часов. Виктория Александровна задернула за ним занавеску, и Санди тотчас уснул.
Но потом он проснулся неизвестно через сколько времени и в полудреме стал слушать разговор мамы и дедушки.
— Он все время дуется, словно я в чем-то перед ним виновата, — тихо говорила мать. — Я с детства не переношу, когда на меня сердятся… На меня нападает тоска. Я спрашиваю: «Андрей, ты на меня сердишься?» Он удивляется: «За что?» Действительно, за что… Я никогда никому об этом не рассказывала. Не вынесла бы, чтобы о моем муже сказали с осуждением. Даже дома не говорила. Отец горяч, мачеха тоже. И они слишком любят меня.
— Вы думаете, я не люблю маленькую Вику? — грустно спросил дедушка
— Спасибо. Вы всегда относились ко мне очень хорошо. Но все же Андрей ваш сын. Я хотела посоветоваться. Меня беспокоит…
— Что вас тревожит, Вика?
— Неделю или полторы он ясен, ласков, добр ко мне и к Санди… Потом настроение его портится. Он делается зол, угрюм, раздражителен, замкнут. Из него слова не вытянешь. Это длится три, четыре или пять недель. Потом снова просвет — мы счастливы, — и опять недели мрачности. Вот так длится пятнадцать лет. Иногда мне приходит в голову… Может, это болезнь?
— Не думаю, Вика.
— Но почему? Я спрашивала его не раз: «Может, ты разлюбил меня? Тогда давай разойдемся». Когда он в хорошем настроении, то утеряет, что любит меня больше жизни. Когда в плохом, то просто звереет от этих вопросов: «Это ты меня не любишь! Потому и хочешь развода». И вот… если его демобилизуют… Это будет крушением всей его жизни. Я боюсь. Где он сейчас? Уже два часа ночи. Где-то бродит по ночному городу и переживает. Сам. Один.
Профессор подавленно молчал.
— Вам пора отдыхать, — сказала Виктория Александровна. — Я вызову такси, отец.