Шрифт:
«Я говорю: все должно происходить в свое время. В твои годы надо сбегать с уроков на свидание или с подружками в кино. А ты прибежала ко мне. Тебе кажется, что я при последнем издыхании, меня надо спасать. Ты боишься, что я испущу дух без свидетелей?»
Он еще что-то молол про благородство, которым каждый хотел бы украситься, об энергичных, деловых людях, которые обгоняют время, — никаких новых людей нет, в каждом веке кто-то летит в ракете, а кто-то тащится на телеге. И вообще — человек величина постоянная, каким родился, таким и проживет свою жизнь. Я бы дослушала этот монолог до конца, если бы мы не стояли на узкой дорожке и не мешали бы идущим людям. Кто-то протискивался, толкая нас, а кто-то обходил. Те, кто обходили, прокладывали в снегу новую дугу-дорожку.
«Мы перекрыли движение», — сказала я.
«Да-да, — подхватил он, — смотри, это не просто новая тропка, это замечательные следы деликатных людей».
Дома, когда он снял пальто, я увидела на нем выстиранную рубашку, неглаженую, со скрученным воротником. Волосы на его голове торчали пушистыми перьями. То, о чем я так пеклась, свершилось. Он самостоятельно вымылся и остался жив.
«С легким паром. Это была ванна или душ?»
«Это было то, что было. Не все в жизни надо обкладывать словами».
У него и раньше не всегда концы сходились с концами. Уж кто обкладывал словами чистоту, ратовал за государственную санитарию, так это он сам. Мы располагаемся на кухне, едим холодную картошку с тонкими ломтиками ветчины. Приканчиваем роскошные дары Гидры. Импортная ветчина красивая, но вкус у нее, как у переваренной репы. Я говорю об этом Григорьеву, и он со мной согласен.
«Ваша Гидра могла бы это знать и тратить деньги более осмысленно. Она вообще у вас странная. Обвиняет вас, а сама, наверное, думает, что это ей мир задолжал и неплохо бы своим врагам поотрубать головы».
Ну что я такого сказала? Всего лишь повторила то, о чем он мне сам говорил. Чего же он так задышал? Чего затрубил, как разгневанный слон?
«Не смей! Никогда больше не смей называть ее Гидрой! Она прекрасный несчастливый человек! Она глупа, но умней многих!»
Запутал вконец. Сам ругает ее, жалуется, я его успокаиваю: «Все взрослые дети — сплошное разочарование», а в итоге я и виновата. Вот уж точно: добрые дела наказуемы. Он спохватывается, идет к плите, наливает чай. Чашка с блюдцем бренчат в его руке, когда он движется ко мне. Говорит уже своим обычным голосом:
«Чужих детей нельзя ругать в присутствии родителей. Вообще никого нельзя ругать за глаза, а в глаза тем более».
Воспитатель. Изрекатель житейских истин. Пустынник в богатой запущенной квартире.
«Знаешь, о чем я вчера подумал? У тебя же есть паспорт. Это бы помогло нам решить кое-какие проблемы».
Я не злопамятная, но вот так, мгновенно, выключаться из обиды не могу. Я же не приходящая домработница, я с ним дружу, даже если он этого не понимает.
«Молчишь? Обиделась? Только не научись молчать по-настоящему. Самые ужасные существа на этом свете — молчащие женщины. К счастью, не все из них догадываются, какое это убийственное оружие — молчание».
Хватит ему поучать. Дружба не измеряется возрастом. У меня действительно уже скоро год как есть паспорт и вообще, как говорится, стою на пороге самостоятельной жизни. Молчать я не собираюсь.
«Вам лучше знать, — говорю, — какие бывают женщины. Говорят, у вас было большое количество романов».
Григорьев поскучнел, не ждал такого поворота.
«Где говорят? На базаре? И что прикажешь понимать под большим количеством — невеликое качество? — Он не смотрит на меня, это мамин взгляд поверх моей головы, и говорит без всякого энтузиазма: — У меня не было романов, у меня были пьесы о любви и бессмертии. Если собрать все эти пьесы и сосчитать, а потом поделить на прожитые годы, то от всего большого количества останутся крохи. Можешь спросить меня: почему? И я тебе отвечу: потому что жизнь не только большая, но и длинная».
Нет, не буду я ему рассказывать о встрече с Леликом. Напрасно спросила и про его романы. Не все в жизни надо обкладывать словами. Надо уметь оставлять за собой дуги-дорожки. И еще не надо завладевать чужой душой, когда спасаешь. А то мечешься, не знаешь, как помочь, а он сам намылил мочалку, сам преспокойненько вымылся.
«Я тут осмотрел свое хозяйство, — говорит он, — кое-что можно отнести в комиссионку. Купим хорошей еды да и курить надоело черт знает что. Как ты на это смотришь?»
Вот для чего ему понадобился мой паспорт.
«Я смотрю на это спокойно, — отвечаю, — можно отнести, продать, если кто-нибудь купит».
Он покидает кухню и возвращается с ворохом какой-то чепухи. Какие-то вазочки, коробочки, сувенирные пожухлые безделушки. Вываливает все это на стол и смотрит на меня, как двоечник на учительницу: я, как всегда, ничего не знаю, но что тебе стоит поставить мне тройку?
«Несите обратно, — говорю, — это несерьезно. Люди сейчас покупают драгоценности или полезные вещи, без которых не обойтись».