Шрифт:
Внешне в жизни Советской республики с высылкой интеллигенции мало что изменилось. Глядя из ворот московского или петроградского дворика, можно было убедиться, что жизнь идет своим чередом, «потому что, — как говорил О. Мандельштам, — ходят трамваи».
Да, трамваи еще ходили. И рельсы, и вагоны, и звонки в вагонах, и кондукторские сумки — все это было, как прежде. И лишь немногие пассажиры (помните поездку в трамвае вернувшегося из Сибири Юрия Живаго?) догадывались, что они живут уже в другой цивилизации.
Отличительной чертой этой новой цивилизации была почти сатанинская воля к власти и к наслаждению властью. Культура рассматривалась в ней лишь как один из инструментов управления, а искусство — как один из многочисленных фронтов, куда нужно направлять верных «директории» генералов и чекистов.
Под руководством генералов от культуры из обихода советских людей были изъяты целые пласты русской и мировой культуры. Существовали не только списки опальных философов, писателей, поэтов, художников, чьи произведения были запрещены к исполнению в СССР. В течение десятков лет у нас не играли Малера, Брукнера, Равеля, Р. Штрауса, Хиндемита, Стравинского, Шенберга. Долгое время запрещен был Вагнер. Лишь в 1939 году после подписания пакта Молотова — Риббентропа с этого композитора была снята советская епитимья. Музыка, которая еще вчера расценивалась как «фашистская», зазвучала со сцены Большого театра. В спешном порядке там ставили «Валькирию» и «Мейстерзингеров».
Для пытливого исследователя вообще было бы интересно провести сравнительный анализ того, что запрещали или поощряли в СССР и в фашистской Германии: сходство вкусов у «партайгеноссе» двух стран просто поразительное. Я просто теряюсь, кому отдать пальму первенства в культурном ограблении собственного народа — Андрею Жданову или д-ру Геббельсу.
В нашем обиходе есть фразы, к которым с ходом лет мы так привыкли, что даже не замечаем их нелепости. Вспомним почти хрестоматийную фразу: «С восторгом приветствовал Февральскую революцию, а Октябрьской не понял». Такими «не понимающими» у нас, как нарочно, оказывались крупнейшие российские умы и таланты — Павлов, Короленко, Бердяев, Рахманинов, Шаляпин, Флоренский, Сикорский, Корнилов, Милюков…
Отчего же умнейшие, образованнейшие люди своего времени — ученые, философы, историки, дипломаты, художники, прежде все так отлично и с большой пользой для отечества понимавшие, — в 1917 году так опростоволосились, что не поняли ни тезисов к великому замыслу, ни самого замысла? Отчего ворюга с Хитровки, кухарка, поп-расстрига, извозчик с Охотного ряда, кочегар с завода Михельсона, «ходоки» в истертых лаптях, заглянувшие на минутку в Кремль, солдат, не окончивший даже церковноприходской школы, торговка сбитнем с Сенного рынка — отчего все они вдруг в одночасье прозрели и поняли все, а единственный в России лауреат Нобелевской премии академик Иван Павлов все проглядел?
Нюанс в том, что у кухарки, «кухаркиных детей» и у академика И. Павлова был разный уровень культуры. В силу этого «нюанса» «хитровцы», восхищенные большевистским лозунгом «грабь награбленное», поверили, будто большевики научат их «управлять страной», а академик Иван Павлов в эту ахинею не поверил и поверить не мог. У академика Павлова в силу его высокой культуры была высока и «иммунная защита» против социальной фальши, а у «кухаркиных детей» такой защиты не было. Но именно в этом и заключалось их огромное преимущество в глазах большевиков. Возник уникальный в истории парадокс: чем ниже был уровень культуры человека, тем больше у него оказывалось шансов подняться до верхних ступенек новой общественной лестницы.
Кстати, и в самом принципе выдвижения «кухаркиных детей» было больше пропагандистского лукавства, чем действительного желания черпать в кладезе народного ума. Выдвигались «кухаркины дети» особого склада — те, которые готовы были безропотно следовать указаниям новых вождей. Поощрялись прежде всего люди с лакейской, смердяковской психологией. Это из них формировались и сама сталинская номенклатура, а затем и «подсадные утки» номенклатуры — те «сознательные рабочие и крестьяне», которые и поныне, как недавно подтвердилось, «озвучивают» на партийных съездах сокровенные мысли аппаратчиков. Выходец из народной среды, если он вдруг обнаруживал склонность к собственной мысли, был так же неугоден для власти, как и потомственный интеллигент.
Поэт и писатель Федор Сологуб был сыном прачки и сапожника. Тем не менее он был объявлен ненужным и вредным, ибо отказался обслуживать новую идеологию. Участь его известна: вместе с другими несогласными он оказался в самых дальних подвалах советской культуры и только теперь извлекается на свет. А между тем в его романе «Мелкий бес» очень точно и как бы в перевернутом зеркале «бесов» Достоевского выведен тот тип морального пачкуна, который пышным цветом расцветет под солнцем новой морали. Умирая в 1927 году в Петрограде, уже переименованном в Ленинград, поэт шутил, что умирает от «декабрита». По сути же дела, он, как и многие русские интеллигенты, умер от «октябрита».
Есть ли выход из цивилизации культурного каннибализма?
В философском плане ответ, конечно же, звучит оптимистически, ибо для истории даже самые отвратительные царствования (вспомним Нерона, Калигулу, фашизм, сталинизм) в конечном счете обращаются в страницы летописи. Но размышления о путях возрождения русской культуры отягощены пониманием того, что именно в сфере культуры процессы созидания идут крайне медленно. При наличии политических условий можно в несколько лет воссоздать Нижегородскую ярмарку, а вслед за этим и общероссийский товарный рынок. Опыт Японии и Западной Германии дает примеры восстановления экономики из полных руин. К сожалению, план Маршалла трудно применим в сфере культуры. Возрождение культуры осложнено и тем, что болезнь культуры для самого народа не столь заметна, как пустые прилавки. Реакция желудка на кризис сильнее реакции разума. Не только в народе, но и в партии, претендующей на авангардную роль, все еще нет воли к культурному возрождению.